Иногда она спрашивала себя, что с Сергеем? Ведь это страшная война… И тотчас отвечала: жив, конечно жив, я это чувствую! Его и не могут убить…
Она продолжала жить в доме человека, которого ненавидела. Некоторые усмехались: «Все-таки за деньги цепляется…» Лансье себя успокаивал: «Мало ли какие бывают размолвки? Мадо — гордая, если она не бросила Берти, значит она его обожает…» Это было летом, когда Мадо только-только очнулась. Ей не хотелось думать о своей жизни, похожей на разоренный, полуразрушенный дом. Если порой она спрашивала себя, что теперь делать, то не о переезде думала, не о том, как изменить оболочку существования, ей хотелось броситься на первого встречного немца или пойти в гестапо, сказать: «Можете меня пытать, я никого не выдам — ведь я ничего не знаю, ни с кем не связана…» Она понимала, что это ребячество, шла по улице и мечтала — вдруг встречу Жозет?.. Ей казалось, что найти Жозет — это выход, дорога к потерянной чистоте, освобождение.
Берти каждый день за обедом встречал эту женщину, отвергшую его. Он все еще не мог излечиться от своего чувства, терялся, когда она глядела на него широко раскрытыми, равнодушными глазами. Только перед ней он оправдывался, говорил, что не ждет от немцев ни обогащения, ни почестей, думает о другом: как смягчить оккупацию, спасти жизни французов. Она молча его выслушивала; иногда с отчужденностью светской женщины говорила: «Это очень интересно», — и шла к себе. А он в ярости комкал салфетку и долго глядел на двери ее комнаты. Он издевался над собой: муж в роли отвергнутого влюбленного, что за комедия! Пора с этим кончать!..
Доктор Морило, проверив, нет ли кого-нибудь в соседней комнате, сказал Мадо:
— Мне удалось поймать Москву. Знаете, о чем они говорили? «Презрение к смерти». Я — старый циник, но даже я растерялся…
Мадо глядела в окно; улица, отполированная дождем и солнцем, рыжие листья осенних платанов. Она видела другое: снег, кровь. Это — друзья Сергея, его народ… До чего просто и недоступно! Если она будет очень смелой, настоящей героиней, может быть, она не испугается смерти. Но презреть?.. Нет, этого она никогда не сможет…
Прошло полгода с того дня, когда, безжизненная, ко всему безразличная, она уступила Берти; а ее нельзя было узнать. Не было больше той Мадо, которая обрывала ромашки в мастерской Самба и стояла, обреченная, на Северном вокзале. В блестящих, слегка удивленных глазах появилась строгость. Теперь она отвечала не только за чувства — за поступки. Если она все же оставалась в доме Берти, выдерживала завистливые или осуждающие взгляды («жена того самого»), то в этом был повинен доктор Морило, точнее, высокий смуглый человек с провансальским выговором, которого звали «Робером». Мадо знала, что он не Робер, она знала теперь и другое — не только за морем, где Луи, здесь, рядом с нею, на узких, путаных улицах Парижа, люди сражаются, падают, умирают.
Робера спас счастливый случай. Хозяйка зеленной лавки госпожа Дюбуа подобрала раненого и, вместо того чтобы известить полицию, позвала доктора Морило, который лечил ее от ревматизма. Морило не верил, что немцев можно прогнать, считал борьбу бессмысленной. Он вообще ни во что не верил; с детства, с первой книжки, с первого поцелуя он был одержим неверием, как могут быть люди одержимы верой. Это неверие он поддерживал в себе, им жил. Когда его позвали к раненому, он сразу понял, в чем дело. Он знал, что гестаповцы не шутят, могут схватить и госпожу Дюбуа, и его. Но все-таки не подлец он! Человек может не уважать принципы, но если не уважать себя, то и жить не стоит.
Морило пришла в голову идея — спрятать раненого у Мадо. Вот уж где верное место — немцы не надышатся на Берти. А Мадо много раз говорила: «Хочу что-нибудь сделать…»
Мадо не спросила Робера, при каких обстоятельствах он был ранен. Она поняла — нельзя спрашивать. Наука тайны далась ей легко. Робер лежал в маленькой комнате, позади спальни Мадо. Об этом знала только старая горничная. Берти туда не заглядывал. По вечерам они беседовали, вспоминали мирное время, прогулки, книги, города. Мадо узнала, что Робер был студентом-естественником, увлекался ботаникой. Ее это смешило: глядя на очень широкие жесткие руки Робера, она почему-то представляла себе, как он срывает одуванчик.