— Нет, ты нам нужна. А здесь трудно уйти…
Анна не могла уснуть, она смутно, но напряженно думала: почему мне не позволяют? Это легче, чем с ними танцовать. И потом тогда — конец. Сколько они могут мучить? День, неделю… Какое это счастье — умереть! Уснуть и не проснуться… Не могу уснуть… Половина шестого, скоро уходить, в девять у него прием… А уснуть нельзя… И умереть нельзя, нужно лежать, ждать, танцовать…
Несколько дней спустя Анна ночевала у профессора Дюма. Она старалась как можно реже приходить к нему, боялась его подвести. Но Жак спутал адрес, она не знала, куда ей деться, и пришла к Дюма. Профессор обрадовался:
— Живу, как барсук. Если бы не радио, повеситься можно… Ну, что скажете? Этот сумасшедший ефрейтор решил во всем копировать Наполеона. Представляю, как они там зимуют!.. Летом ко мне приходил один болван, в некотором роде коллега — антрополог, науку оставил, решил города брать. Зашел он ко мне, куда-то их отсылали, и, между прочим, такого наговорил, что я его выкинул. Хорошо бы сейчас на него поглядеть, как он от Москвы шагает… Русские — молодцы! Мы провалились, да еще как, а они выдержали. Одно дело, когда народ объединен. У нас и народа нет. Петэн жмет руку их психопата, а они в это время убивают школьников. Один доносит на другого. Я даже не знаю, какие у меня соседи. Люди боятся друг с другом разговаривать. Разве это народ? Это половинка народа, а другая выдохлась…
Они сидели возле маленькой печурки. Дюма подбросил угля, закурил трубку. Анна, неожиданно для себя самой, сказала:
— Вы не понимаете, как вы счастливы! Вот у меня действительно нет народа…
Впервые за это время она сказала о том, что ее мучило.
— Может быть, вы помните — еще до войны, у Лансье был советский инженер. Тогда спорили, смогут ли русские воевать. Он меня проводил, разговорились… Он сказал, что понимает мое положение. А что он теперь думает, когда немцы — грабят, жгут, убивают?.. Вы говорите, у вас много предателей, но вы знаете — предатель, значит против народа. А где немецкий народ?.. Когда я была в Испании, я еще верила, что могут опомниться, я там видела других немцев. Сколько их было? Горсточка… А теперь каждый день я вижу этих, разговариваю с ними. Они покупают духи, ходят в театры, научились выбирать вина… Одна француженка сказала «насекомые», — ужасно, что это правда! Я ведь думаю на их языке, там выросла… У меня не может быть другой родины. Земля есть, а народа нет…
— Глупости! Как может пропасть народ? Ошалели они, это ясно. Но никогда я не поверю, что у немцев это в крови. Я, кажется, антрополог, расистом меня не сделаете. Вы-то кто? Немка или австралийка? А я вами восхищаюсь, понимаете — восхищаюсь! Немцы опомнятся, если не через год, так через десять, обязательно опомнятся, будут работать, философствовать, музицировать. Тогда вспомнят таких, как вы… Я понимаю, вам обидно, что сейчас вас мало. Но это в начальной школе учат — можно солдат потерять, только не знамя… Я не коммунист, формация другая… Но я знаю, что вы — коммунистка, а это побольше, чем то, что вы — немка. Происхождение вы не выбирали, а это выбрали… Я в Иисуса Христа не верю, мамаша моя верила… Но когда я о мучениках читаю, это и на меня действует. Я вас спрашиваю, кто теперь способен пожертвовать собой ради идеи? Только ваши единомышленники. Смотрите, не поддавайтесь меланхолии, вы еще понадобитесь — там… А теперь Мари вам постелит, и грелку нужно в кровать, здесь собачий холод…
Дюма говорил ворчливо, пыхтел трубкой; от его сердитого, доброго голоса Анне полегчало. Она быстро уснула, а утром ей казалось, что вчера, перед тем как уснуть, она плакала. Дюма на прощание ее обнял.