— Ни про что. Про обыкновенную жизнь…
Он встал, отряхнулся, спросил:
— Значит, к Неману? Экзотика! Наверно, сегодня мы освободим австралийца, который сражался на Соломоновых островах, на меньшее я не согласен.
3
Сколько раз Ширке думал об этих лесах, но он никогда не представлял себе, каковы они изнутри. Он был подавлен глубиной и тишиной: это, как море, когда ныряешь. Ширке знавал, только немецкие леса, прибранные, уютные, с хорошими дорожками, с зелеными скамейками, с надписями — «цветочная поляна», «охотничий павильон». Те леса были продолжением знакомой организованной жизни. А это хаос… Теперь он понимал, откуда появились такие люди, как «Иван»; русские могут, сколько угодно, ссылаться на книги, это первобытные создания, их сила в близости к природе…
В первый день Ширке, несмотря на трагизм положения, восхищался пущей, сравнивал ее с готическими соборами, вспоминал стихи романтиков. Всю жизнь в Ширке боролись две страсти: жажда организовывать, любовь к порядку и презрение к толпе, культ одиночества. «Великая Германия» для него была такой же абстракцией, как эта пуща, пока он сюда не попал. Он не любил людей, считал, что за редким исключением они мелки и глупы, а ко всему дурно пахнут (на собраниях его всегда поташнивало). Он понимал фюрера, который построил дом в Берхтесгадене среди гор… Этот лес казался ему вышедшим из тьмы времен; по таким лесам бродили германцы, когда не было ни торгашей, ни глупых теорий равенства, ни близорукой науки.
Ночью ему стало страшно. Он не был малодушным, но одно дело видеть перед собой врага, другое — очутиться среди чуждой стихии. Ночь в лесной чаще была необычайно темной; напряженная тишина казалась обманчивой — хруст ветки, вскрик ночной птицы заставляли сердце учащенно биться. За каждым деревом могли оказаться партизаны. Кто-кто, а Ширке знает, что в этом лесу их много, именно отсюда они пришли в город…
С Ширке было около тридцати человек — четверо из комендатуры, остальные солдаты. Майор Ширке был старшим; он старался подбодрить других, говорил, что они скоро доберутся до немецких частей. Но уже в ту первую ночь он понял, что умрет. Эта мысль его не испугала. Он обращался к дубам, шумевшим некогда над рыцарями, вспоминал стихи Уланда. И вдруг он побелел от ужаса — ему показалось, что перед ним бандит; это был лейтенант Вернер. К счастью, никто в темноте не увидел, что пережил майор.
Все произошло неимоверно быстро. Давно ли он снисходительно объяснял бургомистру, что союзники завязли на нормандском побережье, а красные радуются и ни за что не придут им на помощь… Они едва выбрались из города. Рассказывали, что на дороге между Минском и Раковом произошла настоящая катастрофа — танки красных уничтожили немецкую колонну… Все это непонятно, говорил себе Ширке, или слишком понятно… Фюрер жил среди орлов и не замечал человеческой низости. Он не растоптал вовремя гадюк. А люди — это люди; пока фюрер вел их от одной победы к другой, они кричали «heil», сейчас они молчат, завтра они умоют руки. Сколько среди тех, что со мной, предателей? Вчера один ефрейтор заявил, что он воевал «по принуждению». Если он говорит такое при мне, что он запоет, когда окажется у красных?.. Риббентроп не сумел разъединить наших врагов. Мы начали хорошо. А потом… Не знаю, в чем ошибка — в том, что после Франции не добили англичан, или в том, что поторопились на Востоке?.. Да и здесь мы делали много глупостей; коменданты думали больше о своих удобствах или о посылках семьям, чем о родине. Я не увижу моей мечты — Германия правит миром, фюрер стоит у руля человечества.
Один человек должен диктовать свою волю всем, в этом смысл эпохи — мы перечеркнули девятнадцатый век. Кайзеру приходилось считаться с настроениями какого-нибудь седельщика. Бюллетени — вот убожество духа! Как будто можно определить арифметикой превосходство Гете над свинаркой! А раз есть человек-фюрер, должен быть и народ-фюрер. Кому же направлять человечество, как не нам?.. Даже если нас теперь разобьют, мы это осуществим — через двадцать, через тридцать лет, Ганс увидит…