Мадо старалась не глядеть на Сергея и все же глядела. Как нарочно, глаза их то и дело сталкивались. Мадо тогда краснела и говорила что-нибудь колкое. Отец хотел показать гостю ее натюрморты, она запротестовала:
— Зачем утруждать господина Влахова гнилью?
Лансье начал показывать коллекцию старых выцветших фотографий — Верлен за стаканом абсента, Золя в допотопном автомобиле. Сергей сказал:
— А у вас нет вашей фотографии в студенческие годы?
Он издевается над отцом, — подумала Мадо. Лансье обрадовался, как ребенок; он притащил целую пачку фотографий; с них глядел вдохновенный юнец, закутанный в плащ и снятый на фоне какой-то руины. Сергей невольно взглянул на хозяина. Лансье улыбнулся:
— Нет, не похож. Тридцать лет — это не шутка.
В начале обеда Лансье с опаской поглядывал на бледного, молчаливого Нивеля. Но пулярка действительно удалась, и, сопровождаемая старым бургундским, она сделала свое: Нивель оживился, порозовел. Лансье с удовлетворением прислушивался к нестройному шуму, который бывает в конце удавшихся обедов.
Говорил Нивель:
— Искусство живет исключительностью событий, образов, чувств. Если я чувствую то, что чувствуют миллионы других, это прежде всего неинтересно.
— По-моему, в искусстве не должно быть ничего исключительного, — возразил Роже Самба. — Кажется, Флобер собирался написать роман, где ничего не происходит. Жаль, что не написал. Боннар пишет беседку, Марке — речку с пескарями, Утрилло — уличку предместья. А вот в Швейцарии художнику нечего делать — глетчеры не для искусства. Ваши «исключительные чувства» — это те же Альпы. Если человечество когда-нибудь поумнеет, оно перестанет интересоваться исключениями. Возьмите газеты — о чем они пишут? Скандалы, убийства. Теперь какой-то Гитлер, исключительный психопат. А куда интереснее, что зацвели глицинии, что моя молочница Люси вышла замуж, что есть молоко, поля, Ренуар…