— Олечка… Ты его любишь?

— Мама, мне и так трудно говорить, а ты, как в анкете… По-моему, Лабазов — хороший человек. Исключительных чувств у меня нет, это и не обязательно. Но о нем все хорошо отзываются. Я сама вижу — я ведь год там работаю… Фактически мы с ним уже давно встречаемся так, как если бы расписались. А позавчера у него выяснилось с квартирой, это в новом доме на Можайке. Он предложил оформить…

Нина Георгиевна больше не спрашивала, сдержалась, чтобы не расстроить Ольгу, поздравила ее.

Заплакала она только теперь, когда ушел Сережа. Она вспомнила Семена Ивановича, его отвисшие зеленоватые щеки, маленькие сонные глаза, и ей стало невыносимо жалко Олю. Потом она начала урезонивать себя: Ольга не девочка, она знает Лабазова. Нельзя судить по наружности… А что спокойный — лучше, и Оля такая… Может быть, она его любит, только не хотела сказать — она ведь гордая. Но как страшно она сказала: «оформить»!.. Или это только мне кажется, потому что я состарилась, ничего больше не понимаю?..

Теперь Нина Георгиевна плакала над собой, над своими мечтами. Вот и одиночество… Ночь грозила раздавить сердце. Тогда Нина Георгиевна принудила себя сесть за стол, вынула тетради. Гюго приветствует свободу… И она улыбнулась, вся заплаканная — не пуста, не холодна ее осень!

18

При расставаний с Сергеем Мадо говорила, что любовь будет опорой, вышло иначе — любовь оказалась камнем на шее. Мадо не могла ни возвратиться к прежней жизни, ни мечтать о встрече с Сергеем. Целыми днями она сидела в своей комнате, безразличная ко всему.

— Почему вы не работаете? — говорил ей Самба. — Может быть, и мне грустно, но я работаю.

— Мне не грустно. Меня нет.

Самба проворчал: