Небольшой, но энергичный спич так понравился мне, что я захотел обнять обличителя, но быстро опомнился — ведь и это будет принято, как „классовые слюни“. Я предложил вернуть ему тридцать копеек за входной билет, но товарищ Юр в ответ презрительно фыркнул. Он не столь глуп, чтобы платить деньги за подобный вздор. Он кратко рассказал мне о занятиях рабфаковцев, спросил, плохо ли на Западе, услыхав, что плохо, вполне удовлетворился и, решительно расталкивая профессиональных дур, благополучно вывел меня на улицу. Я решаюсь сказать, что на этом мы подружились.
Недавно, уже после разрыва с толстяком-хозяином, я случайно встретил Юра. Я не берусь с точностью определить, какая именно командировка занесла его в Париж. Во всяком случае нос, принужденный отражать теперь развратные огни бульваров, не утратил ни превосходства, ни независимости. Я искренно обрадовался этому. Хорошо, когда семинарская простоватость не пасует ни перед теорией относительности, ни перед количеством „фордов“. С жалостью, впрямь трогательной, спросил он меня: „Все еще здесь околачиваетесь?“, угостил советскими папиросами „Госбанк“ — „не чета вашим“, записал свой адрес и исчез — куда? зачем? Не знаю. Восстанавливать хозяйство, закупать автобусы, изучать химические удобрения, обличать амстердамский профинтерн, или обедать — во всяком случае не ронять слюни.
Вот кому понес я отчет о непонятных неделях, появление фантаста, жилет господина Пике и мою неприкаянность.
Жил товарищ Юр в паршивой гостинице, где ночи полнились креолками, запахом пудры и позевыванием лунатического полового. Комната его, однако, была магически отделена от окрестной шмыготни, от скользящих по коридорам парочек, от световых реклам, от поэзии Кокто, от всего гнилостного очарования столицы. Может быть, этому способствовало чердачное окно, допускавшее в гости к Юру только солнечный свет и гудки локомотивов. Может быть, объяснялось это носом самого Юра, крупными шагами из угла в угол, исписанными листочками на столе, наконец, номером „L’Humanité“. Не знаю. Так или иначе я в несколько минут пережил и Себеж и историю последних восьми лет.
Пусть отлог спуск, пусть Октябрь уже видится покинутым Араратом, это еще не долина. Пропорции творят чудеса — лай овчарок гремит, как обвал, а громадные развалины замка мнятся стадом напуганных ягнят. Приближение к небу на тысячу метров дает знать о себе разреженным воздухом и усиленным кровообращением. Угловатость, даже грубость иных жестов диктуются горной флорой и горным же аппетитом. Только с двумя-тремя короткими мыслями и с гвоздями на подошвах можно ходить по этим тропинкам. Конечно, в долинах мысли много разнообразнее, как и меню, в долинах даже существует классический балет. Садоводам известны до восьмисот сортов роз. Все это так. Но трудно и легко дышалось мне в маленькой комнатке, рядом с носом-картошкой и с номером „L’Humanité“. Тронутые бациллами легкие жадно черпали нужный им и, увы, слишком для них густой озон рабфаковских общежитий и комсомольских гнезд.
Юр с досадой выслушал меня. Он требовал краткости и решительно устранял вопрос о призраках. Он был лаконичен, беспощадно лаконичен: никаких слюней! Я должен ехать в Россию, и, оставив никому ненужные сентименты, заняться изучением нового быта. В принципе соглашаясь с ним, я все же настаивал на разборе данного случая. Хорошо. Пике, наверное, существует. Не один, их тысячи — Пике. Бороться с ними путем индивидуального террора глупо. Во Франции, как и в Италии, существуют партия, синдикаты. (Было это словами или только шуршанием газеты „L’Humanité“?) Что касается Луиджи, то он, очевидно, деклассированный тип, как и я. Интеллигенция мечется между двумя лагерями. Психология лакеев. Анархизм создан для миллиардеров и для обленившихся босяков. Словом, все это ерунда, достойная пера Эренбурга. При чем ему отнюдь не жалко меня. Богема, как и цыгане „Стрельны“, существовала для увеселения буржуазии. Теперь она должна умереть. Ясно?
Да, разумеется. Но нос… Скажите, разве каждому дается такой нос? Что делать, если не могу я возвыситься до подобной ясности, если меня душат горячие туманы парижских проспектов?
— Товарищ Юр, я прошу вас об одном. Вы, конечно, очень заняты. Но уделите мне один вечер. Я вас познакомлю с Луиджи и с Паули. Вы сами увидите, что это за люди. Может быть, я все перепутал. У меня ослабела память и, кроме того, мне многое теперь мерещится в связи с этим глупым вопросом о призраках. Хотите послезавтра?
И столько беспомощности было в моем голосе, что товарищ Юр согласился. Хорошо, он уже потерял из-за меня вечер, он потеряет еще один.
Я ушел несколько утешенный. Но когда винт крутой лестницы и дверь, с отчаянием открытая лунатиком в кальсонах, отдали меня улице, я вновь затомился. Кошачьи глаза сигналов жмурились и расширялись, задерживая сотни недобро пыхтевших машин. Электрические гномы карабкались по фасадам, тщась соблазнить даже луну „бульоном в кубиках“. Мимо меня сновали биографии и месячные оклады, при чем ни набалдашники палок, ни девический румянец не удостоверяли их подлинности. Запасов зноя, кажется, хватило бы и на зиму. Любая стена томила, как кафель печи. Город бесился, он вытирал каменный лоб небесным фуляром, несся под музыкальные души джаз-бандов, жал лимоны, тысячи лимонов, да, да, в бешенстве истреблял он целые рощи Мессины. Я ничему не верил. Скептически усмехнулся я, когда кто-то предложил мне „ночь любви“. Бедная коза, как она плакала под китайским фонариком! Бульон в кубиках — наверное, яд. Машины сокращаются и вырабатывают душные, косметические иллюзии. Любой живот принадлежит Пике. Юр ведь сказал: „Пике — тысячи“. Есть еще черная вещица, которую надлежит нажать. От этого меня теперь уже никто не спасет.