От нее тянутся тонкие, но неисчислимые нити. Каждый день приносят мешки с письмами. Все в этих клочках бумаги не похоже на правду — наивно, чудовищно, невозможно. Как странно капралу Лебе, обросшему бородой, покрытому корой грязи и вшами, забывшему все на свете, кроме пулемета, плохого рома и площадной ругани, что кто-то зовет его: «мой нежный зяблик». Читают и вспоминают. Все кажется нереальным: комната с белыми занавесками и цветами, затейливое платье, медальон на тонкой шее, слова любви. Ее нет, может быть ее и не было и не будет, и она — лишь бред этих обреченных на смерть людей…
Ее изображения (тысячи различных, но все ее) они хранят в левом кармане мундира, между солдатским билетом, и записной книжкой. За пять минут до атаки, в скучные осенние вечера «на отдыхе», в лазарете, в бреду перед смертью они жадно смотрят на эти засаленные, порванные, выцветшие карточки.
В первый день Рождества был я у Верденского форта Марр. Немцы открыли огонь по всей линии. Я зашел в землянку лейтенанта. Он, чем-то сконфуженный, попытался прикрыть ящик, служивший ему столом. Там стояла веточка елки и фотографическая карточка большеглазой курносой девушки..
— Это моя елка, — сказал он, покраснев.
У него были еще детские пухлые щеки и мечтательные, слегка близорукие глаза.
Вошел вестовой с пакетом.
«Мы должны отразить атаку». Он вышел, но тотчас же вернулся, быстро схватил забытую фотографию и убежал.
Помню другую землянку — у Траси-ле-Валь. Мы вошли и отшатнулись от трупного запаха. У входа валялся рослый унтер. На лице его проступили синие пятна. В руке было скомканное письмо. Глупой насмешкой звучали бросавшиеся в глаза слова:
«Любимый… мы будем вместе… на веки…»