Варнавин решил образумить Геньку. Но Варнавин был молод и неопытен. Ему хотелось сказать: «Слушай Генька, чего это ты взъелся? Давай разберем! Хочешь что — скажи. У нас тебя здорово ценят. Вот и Щеглов говорил Цандеру: „Это парень с будущим“. Так что, если что есть — сгладится, а мы все таки товарищи, надо друг за дружку держаться…» Но Варнавин думал, что так говорить нельзя: это детский разговор, и, встретив Геньку, он сказал:

— Мы вот решили выпрямить тебя. Нельзя без воздействия коллектива…

Его голос, тихий и ласковый, как-то не шел к сухим словам. Генька ему ничего не ответил, только махнул рукой и ушел прочь.

На первомайском параде Генька шел с товарищами по заводу. Они несли огромный громкоговоритель, разукрашенный бумажными гирляндами. Проходя мимо трибуны, на которой стояли вожди, Генька подумал: если бы поглядеть так, чтобы они заметили!.. Он может сделать куда больше того, что он делает. Но никто этого не знает: ни Варнавин, ни Цандер, ни профессор Щеглов, ни редактор «Комсомолки». Геньке не дают ходу. Вдруг кто-нибудь его сейчас заметит, позовет, скажет: «Ну, Синицын, выбирай!..»

Он подумал это и сразу зло рассмеялся: а чем он лучше других? Никто его не затирает. Щеглов с ним два часа проговорил. Премировали. Доклады предлагают читать. Если он не выдвинулся, то это его вина. Мост никуда не годится. С приемником он тоже ошибся, проект Бродовского куда лучше. Стихов он не умеет писать, а статьи пишет, как стихи. Да и организатор он плохой: ребята его не любят. В Архангельске он еще мог как-нибудь выкарабкаться: там все люди наперечет. А здесь таких Генек сто тысяч, все они идут, поют и поворачивают головы к трибуне.

От этой мысли ему стало страшно. Он закрыл на секунду глаза и сейчас же приоткрыл их: все небо гудело. Над площадью пролетела эскадрилья самолетов. Это было настолько прекрасно, что Генька сразу забыл о своих терзаниях. Он умел быстро переходить от радости к горю и от горя к радости. Он шел теперь, увлеченный ритмом шагов. Он был счастлив, что проходит по этой площади, что рядом с ним стоят люди, которых он прежде знал только по портретам и которые казались ему огромными и непонятными, как даты истории.

Радостное чувство весь вечер не оставляло Геньку, оно позволило ему хотя бы на один день стать простым и человечным. Встретив Кудряшева, он сказал:

— Ты на параде был? Здорово как шли!.. И самолеты…

Потом снова пошли будни. Генька знал: для него нет выхода. Прежде он думал, что можно научиться в год или в два. Учение ему казалось опасной атакой. Теперь он увидел, что учение — это окопы: сиди и не двигайся. По партийной линии ему тоже не выдвинуться: это долгий и трудный путь. Он не умеет измерять движений, глядеть, куда он ставит ногу, рассчитывать дыхание. Взбежать сразу наверх, или свалиться! Тогда?.. Тогда работай, как все. Вечером гуляй с девчатами или ходи в кино. Можно и жениться, будут дети. Потом устроят празднество: «двадцатипятилетие трудовой деятельности товарища Синицына». Как все это мелко, тупо и страшно!

Он стал выпивать. В пьяном виде бывал нежен и назойлив. Он вспоминал то Лельку, то Маяковского с простреленной грудью, то тундру, над которой летают мириады комаров, — похожие на грозовую тучу.