Он приехал в Устюг с тяжелым сердцем. Он не знал, как ему понять отъезд Вари: разрыв это или только разлука. Работа не успокаивала его, она его вдохновляла. Он должен был жить залпом. Кто мог остановить бег времени или спад воды? В жарком тумане он видел тот, уже не далекий день, когда последний иностранный лесовоз, посвистев, выйдет в Белое море. Это было вне его воли, как Варя. Но он не подчинился. В поспешность жестов и рук, в сплотку, в сортировку, в скатку, в речи на собраниях, в доводы и в ломовую тягу — во все он вкладывал свое содержание. Он работал не как битюг, но как поэт, и кубометры отбуксированной древесины медленно уходили вдаль, похожие на длинные строки стихов. Он и с Варей не подчинился. Он знал — это не мелкая страстишка, от которой надо поскорее отделаться. Они друг друга не поняли. Это — как залом на реке. Бывает — спадет вода, загромоздятся бревна, и путь закрыт. Затор ломают. Иногда его взрывают динамитом. Как же быть с Варей…
Лесостоянку, на которой Мезенцев работает, зовут комсомольской. Судьба древесины связана с дорогим ему именем. Он не умеет любить абстрактно. Чем сильнее чувство, тем больше в нем того, что другие считают «пустяками». Он никогда не может подумать просто: Варя. Он видит то неловкую улыбку, то прядь волос на щеке, то глаза, темные от горя, когда Варя ему сказала: «Жить захотелось». Он слышит ее голос со всеми мельчайшими интонациями. Он полон вспоминаниями о каждой минуте, которую они провели вместе, и эти воспоминания связаны с звучанием, с цветами, с запахами. Разве не началась их любовь с запаха свежераспиленных досок? Он помнит дух лесной малины — так пахли губы Вари. Ее волосы пахли сухой травой. Он помнит все запахи этих недель: запах масляной краски в маленькой комнате, запах бензина, дегтя и рыбы — так пахло на пристани. Огромный мир состоит из множества мелочей. Мезенцев никогда не говорит: жизнь — то-то или это. Он живет с жизнью вместе, он знает ее привычки, ее жесты, ее смех и задыхание. Чтобы рассказать об этом, надо уметь писать стихи. Когда он говорит «комсомольская запань», он вкладывает в эти слова всю страсть своих двадцати трех лет.
Комсомол для него — как Варя: это сложная сеть чувств. Ему было двенадцать лет, когда он впервые почувствовал, что, значит: товарищи. Это было в Воронеже. Костя потащил его на собрание пионеров. С того дня он никогда не жил один. Одиночество его пугает, как проказа. Он влюблен в гул собраний, в споры, в ругань, за которой чувствуется любовь, в духоту и в возбуждение: здесь рождается воля. Это просто и загадочно, как рождение человека. Не раз он испытывал обиду: он знал, что прав он, но товарищи с ним не соглашались. Он должен был подчиняться, и он нашел радость в этом отказе от себя. Он любит своих товарищей ревниво и упорно. Он ждет той минуты, когда сердца чуть приоткрываются и несколько скупых, как будто ничего не значащих слов еще сильнее связывают людей. «Комсомолец — это звучит как напоминание о родстве». Читая в газете письма незнакомых ему людей, он переживает драму каждого. Портрет Косарева для него не просто портрет, которым принято украшать клубы, это фотография знакомого, почти что друга. Не раз он задумывался: а что бы тут Косарев сделал? То, что лесостоянка числится комсомольской, заставляет его еще острей переживать возможную драму. Осталось всего восемь дней. Древесине грозит смерть. Вчера он видел: она начинает поддаваться, появилась верховая синь.
— Ребята! Как же так ребята?..
В выходной они устроили субботник. Пришли рабочие со щетинной фабрики, вузовцы, кое кто из служащих. Работали отчаянно. Мезенцеву казалось, что это не лес шумит, когда его скидывают в воду, но время. Что-то надломилось в самом ходе времени. Они окатали 1400 кубометров. В ту ночь Мезенцев спал спокойней, и Варя с ним разговаривала не о горе последних дней, но о каких-то замечательных пустяках: о том, что она сшила себе желтую блузку, и еще о том, что снигири поют лучше канареек.
Несколько дней спустя Мезенцев с комсомольцами разбирал затор. Когда они немного освободили реку, бревна стремительно понеслись. Мезенцев вытянул руки, чтобы сохранить равновесие, с минуту покачался, а потом упал в воду. Он видел, как на него несется лес. Он схватился за несколько бревен, еще лежавших, неподвижно, но они подались, и он снова, сорвался. Воля не оставляла его. Он добрался до бревен, на которых стоял Пашка. Вечером его знобило. Он пил чай и молча усмехался. Он знал, что и лихорадка не властна над ним. Он мог умереть, заболеть он не мог. Он сказал Пашке:
— А затор все таки доломали…
Говоря это, он думал о Варе: он умел жить сразу разными жизнями. Он думал о Варе с той горечью и отчуждением, которые, может быть, родились от минуты в воде, среди грохота и плеска. Почему Варя не сказала ему правды? Разве важно, что отец у нее кулак? Он полюбил не дочь этого человека, а комсомолку… Но дальше начинается темнота полная шорохов и догадок. Дальше несутся озверевшие бревна, молчит река, а небо все покрывается тяжелыми мохнатыми тучами. Воздух уже пахнет осенью. Успеют ли они с древесиной?
— Пашка, как ты думаешь — успеем?
Дальше идет непонятное: Варя любила, верила, они жили одной жизнью. Но у нее был темный закоулок, туда она не пустила и Мезенцева. Оказалось, они чужие. Неужели вот Пашка — свой, а к Варе и дороги нет? Где она теперь? Может, и она разбирает затор, среди горя, воды, вскриков. Он ничего не знает о ней.