Во время завтрака Ципора принялась рассказывать мне обо всем, что перенесли они в казематах. С ужасом описывала она мне вопли женщин, писк детей, стоны стариков... и вдруг, при первом раскате пушечного выстрела, мертвое молчание всей этой, как бы окаменевшей от ужаса толпы.

При этом воспоминании она крепко прижала к себе своего Ездру, а я неустанно целовал Давида, сидевшего у нее на коленях.

Но и среди семьи моей мысль о несчастном дезертире не покидала меня...

То мерещилось мне его бледное, изможденное страхом лицо, то представлялась мне его бедная мать, с такой нежной любовью няньчившая его в детстве... его седой отец, заботливо воспитывавший и учивший его. И для чего же они берегли его и лелеяли?! Для того чтобы вдали от всего близкого и родного разные Монборны и Гульдены равнодушно произнесли над ним беспощадный приговор, расстреляли его и на чужой земле зарыли в позорной могиле преступника...

С ужасом думал я, что не дерни я Винтера за рукав, не укажи я ему тогда на беглеца, он, вне всякой опасности, полный жизни и счастья, теперь приближался бы, может быть, уже к родному дому...

И до того тяжко становилось у меня на душе, что я тебе и передать не могу.

Я не решался сообщить своим о вчерашнем происшествии, боясь отравить их радость.

На улице была страшная давка: отряды войск, накануне стоявшие за чертою города, стройным маршем возвращались мимо нас, в свои казармы; дети весело подбирали осколки бомб и гранат; соседи собирались кучками на перекрестках и передавали друг другу впечатления прошедшей ночи.

Отовсюду неслись оживленные голоса, шутки, слышался говор, смех...

И всегда-то так бывало, сколько ни замечал я впоследствии: не успеет окончиться бомбардировка, а уж об ней сейчас и забыли, словно ее и не было никогда...