— Какой? — интересовался я.
— Удочки.
И все другие подарки, поднесенные Чехову, не удовлетворили его, а некоторые так даже рассердили своей банальностью.
— Нельзя же, послушайте, подносить писателю серебряное перо и старинную чернильницу.
— А что же нужно подносить?
— Клистирную рубку. Я же доктор, послушайте. Или носки. Моя жена за мной не смотрит. Она актриса. Я же в рваных носках хожу. «Послушай, дуся, — говорю я ей, — у меня палец на правой ноге вылезает». — «Носи на левой ноге», говорит. Я же не могу так! — шутил Антон Павлович и снова закатывался веселым смехом.
Но на самом юбилее он не был весел, точно предчувствуя свою близкую кончину. Когда после третьего акта, он мертвенно бледный и худой, стоя на авансцене, не мог унять кашля, пока его приветствовали с адресами и подарками, у нас болезненно сжималось сердце. Из зрительного зала ему крикнули, чтобы он сел. Но Чехов нахмурился и простоял все длинное и тягучее торжество юбилея, над которым он добродушно смеялся в своих произведениях. Но и тут он не удержался от улыбки. Один из литераторов начал свою речь теми же словами, какими Гаев приветствует старый шкап в первом акте.
— Дорогой и многоуважаемый, (вместо слова «шкап» литератор вставил имя Антона Павловича) приветствую вас и т. д.
Литой Павлович покосился на меня — исполнителя Гаева, — и коварная улыбка пробежала по его губам.
Юбилей вышел торжественным, но он оставил тяжелое впечатление. От него отдавало похоронами. Было тоскливо на душе.