Не один раз, проходя Паниным бугром, я замечал на яру молодого человека, который постоянно сидел на одном месте. То ли он был любитель живописи и любовался панорамою города, опоясанного светлою лентою Иртыша, за которым стлались поля и пестрели деревеньки на синеющем грунте отдаленного бора; то ли он разрешал философическую задачу жизни, для чего, как вы знаете, требуется известная высота и спокойное положение; или, наконец, углублялся он во мрак времен, спрашивая у воздушных атомов ответа на исторические вопросы Сибири. Не споря и о том, что, может быть, он сидел тут с тою же целью, с какою сидят десятки тысяч людей на всех высотах и положениях, то есть за тем, что надобно же было где-нибудь да сидеть. Как бы то ни было, но постоянные встречи его на одном и том же месте не могли не подстрекнуть моего любопытства. К тому же в это время, исследовав природу моего маршрута вдоль и поперек, я хотел пополнить мои знания исследованием встречного человека. Само собою разумеется, что виденный мною незнакомец сделался первою жертвою моей страсти к любознательности. Я хотел узнать не только, кто он и что он, но зачем тут он. Вы, может быть, заметите, что для этого не нужно было ломать голову, а просто подойти к нему и начать с ним речь -- вот хотя о местоположении. А если в продолжении разговора удастся попотчевать его сигарой, так и дело кончено. Но согласитесь сами, что такой пошлый способ узнавать людей был не достоин претендента на философа. Что за важность называть вещь по имени, когда вы осмотрели ее со всех сторон. Нет, угадать вещь на расстоянии, едва доступном глазу, объяснить ее свойства и отношение к другим вещам, еще менее видным, при помощи только умственных соображений -- вот где достоинство философии. В этой мысли, выбрав одно местечко на Панином бугре, откуда я мог видеть всего незнакомца, а для его наблюдений предоставить только один мой нос, которого, увы, я не мог бы скрыть при всем моем старании, я стал производить свои исследования. Первое, что мог я заметить, было то, что молодой человек имел характер: потому что по получасу и более он сидел на одном месте, не переменяя положения. Второе, что он не был чужд философической важности, потому что в иное время он тихо вставал с места, обращал взор свой к небу и медленными пифагорейскими шагами спускался с бугра. Наконец, третье мое замечание, правда, сбивавшее меня с толку при сравнении со вторым, состояло в том, что у молодого человека не было недостатка и в поэтической живости движений, потому что не один раз случалось мне видеть, как он вдруг вспрыгивал с места и уходил так поспешно, то недоставало только атома скорости, чтобы шаги его назвать побежкой. Так прошли недели две: он в известные часы сидел на прежнем месте, а я в своей философской обсерватории.
Но как жажда познаний, так хорошо олицетворенная греками в лице Тантала, не удовлетворялась сделанными мною наблюдениями, то я решился наконец потеснить философию для простого любопытства. Другими словами, я решился поближе посмотреть, что этот NN тут делает. Выбрав минуту, когда мой сюжет сделал одну из тех быстрых побежек, о которых я уже имел честь вам докладывать, я с решительностью стоика подошел к тому месту, где обыкновенно сидел мой незнакомец, и стал смотреть направо и налево. Ну, ровно ничего особенного. Ряды домов, линии улиц, прогуливающиеся коровы, босоногие мальчишки в ссоре с гусем, старуха с повойником на голове, кляча извозчика -- все это такие прозаические предметы, от которых нельзя было ни прыгнуть, ни возвести очей на небо. Посмотрим, что далее. Столбы дыма и пыли, маленький офицерик в грозной позиции перед длинным солдатом, трое приказных, потчующих друг друга кабаком, полицейский солдат навеселе, -- ну, и это все вещи не большой важности. Постой же, подумал я, вид вещи часто зависит от точки зрения. Дай сяду так, как сидел незнакомец, и кто знает, может быть, чудеса увижу. Сказано -- сделано. Приняв то самое положение, в каком я чаще всего видал незнакомца, то есть положив локоть правой руки на траву и подперев голову, я закрыл на минуту глаза, чтобы вдруг открыть их на первый предмет, который и должен быть разгадкой всего дела. Тьфу пропасть! Какой-то грязный мальчишка, в костюме золотого века ( то есть в одной рубашке. Ред.), полощется в луже, спиной ко мне.
Стоило закрывать глаза, чтобы потом увидеть подобную картину! Тут пришло мне в голову: не в том ли вся сила, что надо прыгнуть или встать с достоинством, обратив глаза к вечному эфиру. Попробуем и эти фокусы. Сначала встанем философически, прыгнуть можно и после -- хоть с досады. Полежав несколько минут, я стал подниматься с такой величавостью, что, право, готов был сам себя принять за Юпитера. Но, к сожалению, первый предмет, который встретился глазам моим на пути в Олимп, был не молниеносный орел, а простая дурацкая сорока, с глупейшим своим щекотанием. Оставалось прыгнуть Юпитеру, но тут тучегонитель оплошал, и так неловко, что едва было не отказался от всех наблюдений. В горячке исследований, не сообразив самого простого обстоятельства, что я стою в двух вершках от края бугра, я прыгнул -- прямо вниз. К счастью моему, бугор на этом месте имел небольшой выступ, и потрясение мое ограничилось только прыжком в шесть футов. Но довольно было и этого, чтобы встряхнуть в голове моей все великие вопросы и заставить меня вскарабкаться наверх самым прозаическим образом.
Но тут судьба, как бы в награду моих трудов, услужила мне сверх ожидания. Я случайно увидел сафьянный бумажник и тотчас же заключил, что он непременно должен принадлежать моему незнакомцу. Вы можете себе представить мою радость. Без всяких расспросов, всегда щекотливых, я могу теперь узнать историю молодого человека. Потому что в бумажнике у него, вероятно, как у всякого порядочного человека, должна заключаться куча бумаг, относящихся к делу. Поднявшись на бугор, я развернул свою находку и начал исследования.
В одной стороне лежало несколько ассигнаций разного достоинства (правда, не очень высокого), а в другой было несколько лоскутов бумаги с самыми иероглифическими надписями. Я говорю иероглифическими только по смыслу, потому что надписи были сделаны на общем языке православных. Очень помню, что на одном клочке было написано: в пятом часу на кладбище; на другом: не сомневайся; на третьем: ей-Богу, я осержусь.
Четвертый клочок содержал две надписи разными руками -- вверху: дядюшка не позволит, а внизу -- старый черт!
Верхняя надпись была, очевидно, сделана женской рукой, как и на первых клочках, а нижняя отличалась энергическим почерком мужчины. Еще было несколько клочков бумаги с подобными же иероглифами да два или три со стихами, похожими на эпиграфы: не припомню их за давностью. Больше всего ломал я голову над одним иероглифом, который выражал одно только слово: насмешка, но не потому, что принимал это на свой счет по случаю моей находки, с какой стати, я лицо тут вовсе постороннее; а просто потому, что хотел угадать -- что это была за насмешка.
Вы, верно, подумаете: нехорошо, что я так хозяйничал в чужом бумажнике. Винюсь в этом. В 20 лет бес любопытства сильнее гения скромности. Но в оправдание свое скажу, что едва только пришло мне в голову, как дурно я делаю, распоряжаясь чужим добром без позволения хозяина, я тотчас же закрыл бумажник. К большей похвале моей правдивости, я должен сказать и то, что мысль укора пришла мне в голову, когда уж бумажник перерыт был сверху донизу. Но согласитесь сами, ведь надобно же было мне узнать хозяина моей находки.
Может быть, бумажник принадлежал вовсе не моему незнакомцу. Но как бы то ни было, а дело сделано. Узнав все, что только можно было узнать из иероглифов, то есть почти ничего, я еще несколько времени посидел на месте в надежде, не воротится ли молодой человек, отыскивая свою потерю. А между тем, ревнуя славе Шампольонов и Гульяковых, я стал вытягивать смысл из иероглифов и складывать их в связную речь.
Здесь затруднение состояло в том, какому порядку следовать в разборе иероглифов. Старый черт хоть и написан внизу, но может быть, он должен занимать первое место. Но могло статься, как и следовало подобному господину, место его в заключении: ведь известно, что эти черти всегда являются при развязке. Но здесь ли, там ли, только уж, наверное, не в средине. Потому что тут ввернуть черта значило бы испортить все дело. Вдруг новая мысль пришла мне в голову. Чем трудиться угадывать порядок в таком безалаберном деле, как иероглифы, не лучше ли просто поискать смысла, в каком бы порядке не пришлись надписи. Станем разгадывать. Почерк мужеский и женский -- значит, есть любовишка. Кладбище -- это, верно, свидание. Ведь целый свет знает, что покойники большие потворщики живым. Старый черт -- это препятствие. Не сомневайся -- тут недостаток или неуверенность во взаимности. Ей-богу, осержусь -- это, может быть в том же роде или ответ на слишком пылкое требование другой стороны. Все это очень ясно. Но вот эта проклятая насмешка, как спица в глазе. Прах его знает, к кому отнести ее из трех действующих лиц. Коли к нему -- худо, к ней -- еще хуже. Так пусть же старый черт дядюшка за нее отвечает. И стар, и насмешлив -- решительно дядюшка всех веков и народов! Но в то время, как я восхищался моею проницательностью, вдруг звучный незнакомый мне голос прозвенел над моими ушами: