— Чудак ты! Говорят — нельзя. Закон.

— Да что закон!.. Вот я тебе скажу, — не взыщи, отец, — она и твою милость обносит: парнишка-то, брешет, будто от твоей милости.

Мартин Лукьяныч побагровел.

— Что ты, старый дурак, плетешь… какой парнишка?

— Ейный, Овдотьин-то, благодетель, — Игнашка. Как же ее не пороть? Не взыщи. У ней язык что колокол, на весь мир звонит. Вывалились на улицу… вот разинула пасть, отец, орет, будто я потакаю твоей милости. Из-за полов и шум поднялся.

— Из-за каких полов?

— Да вот к твоей милости наряжают. Спокон веку — с моего двора. А они что удумали с Андрошкой: я, говорит, мыть полы не пойду. Вот, отец, болтают дурачье… болтают, будто нехорошо эдак в конторе полы мыть. Они и обдумали. Сделай милость, прикажи и ей всыпать маненько. Для острастки, отец!

Мартин Лукьяныч только и мог выговорить пискливым голосом: «Каково?» и немного погодя сказал сердито:

— Слушай, старый дурак, чтоб из твоего двора бабы йогой не смели ступать в контору. А, каково?.. Ты не мог мне прежде-то этого доложить? Ивлий тоже… Болваны! — Затем он, насупясь, налил и стал пить чай, не обращая никакого внимания на Веденея. Тот стоял у притолоки, переминался с йоги на ногу и тоскливо жевал губами. — Ну, что ж, иди. Я, брат, тут ничего не могу, — сказал наконец Мартин Лукьяныч, — вы теперь вольные, своим умом живете.

— Смилуйся, отец… пожалей! — заплакал старик. — Кто себя считает вольным, тот считай… А мы завсегда рабы вашей милости… Смилуйся, рассуди, отец!