Через полчаса у подъезда стояла пара вороных. Кучер Петр, толстый, как бочка, от ваточного армяка, внимательно наблюдал за левым — Варакушкой, все норовившим укусить за шею того, который был запряжен направо. У открытой полости стоял наготове выездной лакей Михаиле, в цилиндре и в длинной ливрее с скунсовым воротником.
Швейцар Григорий дал знать наверх, что лошади поданы.
Уж было известно, что поедет барышня. Это известие одинаковым образом отразилось на швейцаре, кучере и выездном. Лицо Григория вместо подобострастно-сдержанного, как перед «самой», или подобострастно-восхищенного, как перед Юрием Константиновичем, или высокомерно-благосклонного, как перед учительницей пения, гувернерами, англичанкой и прочим мелким людом, являло теперь вид снисходительного добродушия. Кучер Петр сидел на козлах с неуловимою для непривычного взгляда развязностью: будто немного сгорбился, немного опустил локти, чересчур свободно ворочал шеей в высоком меховом воротнике. Когда приходилось ехать с «генеральшей», он сидел, точно отлитый из цельного куска, и только позволял себе вращать бессмысленно выпученными глазами. На красивом, с греческим профилем, лице Михаилы откровенно играла довольная и дружелюбная улыбка. Элиз быстро сошла с лестницы, с застенчиво потупленными глазами кивнула на низкий поклон швейцара, сказала кучеру: «Здравствуйте, Петр! Пожалуйста, ступайте на Невский», — торопливо уселась, как бы желая доставить возможно меньше хлопот Михайле и Григорию, и, неловко и не грациозно завернувшись в шубу, оглянулась вокруг с таким видом, как будто вырвалась из тюрьмы. Михайло весело вскочил на запятки, крикнул: «Поезжайте, Петр Иваныч!» — дерзость, не возможная в присутствии «самой», — и пара вороных дружно понесла легонькие сани вдоль набережной.
Тем временем мисс Люси, задыхаясь и путаясь в длинной шубе, сбежала с лестницы. Григорий насмешливо посмотрел на нее. «Уехали!» — преувеличенно громко сказал он, как говорят с глухими. Англичанка растерянно подбежала к дверям, посмотрела, не то всхлипнув, не то пробормотала что-то и, поднявшись наверх, страшно оскорбленная, со слезами на глазах, объявила Татьяне Ивановне, что «мисс уехала одна, что она удивляется, чем заслужила такое невнимание, что это шокинг — девице ездить одной и что у них, в Англии, разумеется в порядочном обществе, такое событие совершенно немыслимо». Татьяна Ивановна успокоила ее, как могла, и послала к Рафу, сама же возвела глаза, всплеснула руками и с прискорбием прошептала: «Боже мой, боже мой, какой невозможный ребенок!»
Между тем все «событие» объяснялось странным и тревожным состоянием духа Элиз, которая решительно забыла, что нужно подождать англичанку.
На Садовой улице, там, где она примыкает к Сенной, у кабака с прилитыми и обледенелыми ступеньками, с мрачными, заплатанными стеклами на дверях, били пьяную женщину. Крик, хохот, брань стояли в толпе дерущихся и тех, кто остановился посмотреть на драку. Вдруг здоровенная пощечина оглушила Дуньку, она жалобно пискнула и упала навзничь, и тотчас же послышался другой вопль, у самой толпы остановилась пара вороных, женский, странно ломающийся голос пронзительно закричал:
— Я вам приказываю!.. Приказываю!.. Сейчас же поднять ее!.. Сейчас, сейчас!.. Ах, боже мой, боже мой! Что же это такое?
— Помилуйте, барышня, их превосходительство разгневаться изволят! говорил толстый, как бочка, кучер, вполоборота оглядываясь на впавшую в какое-то исступление молодую девушку в собольей шубе и с бледным лицом.
Та не помнила себя. Она выскочила из саней, бросилась к избитой женщине, подняла ей голову. Лакей, путаясь в длинной ливрее, спрыгнул с запяток, подбежал к барышне и в недоумении улыбался, не зная, куда деть руки. Мастеровые, бившие женщину, нырнули в толпу. Любопытные глазели, смеялись, охали, призывали полицию. Из дверей кабака выглядывал пузатый, обложенный желтым жиром сиделец.
— Позвольте, позвольте, прошу расходиться… Эй ты, чуйка! Куда прешь, или по морде захотелось отведать?.. Господа, честью прошу!..