— Человеческой крови, душенька, цены нету, — проговорил Иван Федотыч.
— Как так нету? Вот уж вздор!.. Вы скажете — не только развратника, но и какого-нибудь угнетателя нельзя убить? Ну, черт его возьми, Агафокла, а угнетателя?.. Прочтите-ка в Эркмане-Шатриане, как в этом смысле поступала великая революция…
— Что книжки! На книжки, душенька, нечего ссыхаться. В этих делах душа на самоё себя ссылается… И ей, Николушка, ой страшно!
— Ну — кому страшно…
— Да всем, всем! — с неожиданною горячностью воскликнул Иван Федотыч. Не только убить — обидеть страшно. Что есть всему держава? Бог, Николушка, всему держава. А бог есть любовь, — возвещает сладчайший апостол. Что же означает обида? Ой, вряд ли любовь, душенька, а наипаче погасание любви… И вот ты обидел и сдвинул державу, и развалиться тому дому… Постой, постой друг!.. Ты скажешь — с тех пор, как стоит земля, не переставала обида… Пусть так! Пусть и процвело Каиново дело… Аль не видим?.. Может, процветет и еще того больше, а держава все ж таки тверда, Николай Мартиныч… Чем же тверда? Чем держится?.. Только одним, душенька, держится покаянием. Ах, какое ты слово выговорил… Коли убить возможно, значит и греха нету, значит и каяться не в чем?.. А я вот что, дружок, скажу: этим и сдвинется держава! — и, снова впадая в задумчивость, несколько раз повторил: — И сдвинется… и сдвинется.
Тем временем Николай улегся на траве и закурил.
С некоторых пор разряд слов, которые он называл по примеру Косьмы Васильича «метафизическими словами», то есть: душа, грех, покаяние, ад, рай и т. п., начинал утрачивать для него всякое значение. Эти слова как-то праздно и бездейственно звучали теперь в его ушах, вяло прикасаюсь к сознанию, не возбуждая в голове соответствующих — мыслей. Они даже причиняли ему особый род физической усталости, — в его челюстях, чуть-чуть пониже уха, появлялось досадное ощущение, похожее на оскомину… Он вслушивался, как поет соловей в густых ветвях калины, как рокочет далекий гром; посмотрел туда, где, закатилось солнце, где туманилась степь, убегающая без конца; взглянул на Татьяну… и вдруг почувствовал, что ему страшно не хочется спорить с Иваном Федотычем, что глуп и ничтожен предмет спора. То настроение, которое он принес с собою, изменилось резко, с странною легкостью..» Сдвинется или не сдвинется «держава»? А, какие это пустяки в сравнении с тем, что повелительно вторгается в душу, беспокоит и волнует ее на новый лад! Гораздо важнейшее представлялось Николаю в красивом лице Татьяны, в том, что надвигается гроза, и так грустно поет соловей, и сладко пахнет липа, и широкая даль зовет куда-то…
— Я и не говорю, — сказал он — после долгого молчания, — я понимаю, что гуманность против насилия, — и добавил: — а с другой стороны, что ж, Иван Федотыч, вон в газетах пишут: холера появилась, сколько народу погибнет… А за что?
Иван Федотыч не заметил внезапной уступчивости Николая, — да он и не смотрел на него, — и сказал:
— Особое дело, душенька. Он дал, он и взял, буди имя его благословенно! Мы же по человечеству судим… Я так тебе скажу, Николушка: считай ты чужую жизнь выше всего, а свою ниже всего. Только тогда будешь настоящий человек. И как пораздумаешь, дружок, что есть смерть… Вот шел человек, зазевался, упал в яму. И торчал куст на краю ямы. Ухватился человек за куст, посинели руки, вопит неистовым голосом, зовет на помощь. Прибежали на голос люди, заглянули в яму, засмеялись. «Ты бы чем вопить, — говорят человеку, — под ноги себе посмотрел!» Взглянул человек под ноги, видит — на пядень места твердая земля. И тому человеку, душенька, сделалось стыдно. Вот тебе и смерть.