А Николай все более и более отвлекался безотчетным подъемом, бессознательным сцеплением странных мыслей, смутных представлений… Переливы тоски и раздражения, восторга и нежности, точно зыбь, когда «вертит» ветер, то есть дует не разберешь с какой стороны, — такие переливы появлялись и пропадали в нем, внушали ему беспокойство.
Душа его вяло отзывалась на те важные вопросы жизни, которые двигали Премудрым Фаустином, от которых умилялся и плакал Иван Федотыч. Смерть, преступление, страдание, отрицание жизни… убить иль не убить Агафокла, хорош ли, дурен отец Александр — все теперь казалось Николаю далеким и посторонним, одинаково мешающим чему-то действительно важному. С удивительною остротой впечатлений он впитывал в себя все, чем был полон этот тревожный вечер, эта изнемогающая природа. Он прозревал, о чем в такой истоме поет соловей, чего заслушалась будто заколдованная липа, что делается в душе Татьяны… то есть он был уверен, что знает это, потому что никогда не чувствовал за собой такой странной отзывчивости к звукам, к движению, к свету и теням, к тому, что совершалось в природе, что происходило с Татьяной Это было какое-то очарованное состояние, какое-то восхищение духа. И то, что он подумал о Татьяне ранней весной, после соблазнительных слов Агафокла, и что думал о ней, когда ему вообще приходилось мечтать о женщинах, — не то что возвратилось к нему со всеми подробностями, а возвратилось преображенное в какое-то чувство радости и стра-ха — в чувство трепетного ожидания. С того мгновения, как Татьяна посмотрела на него, и ответила ему, и покраснела под его восторженным взглядом, Николай знал, что это непременно должно случиться, и это-то и было «действительно важное»… И он оставался холоден к «истории», не понимал, отчего так волнуется Иван Федотыч.
— И говорит Велиар Фаустину Премудрому, — продолжал Иван Федотыч, ничего не замечая вокруг себя: — «Горе Маргарите Прекрасной: понесла она от тебя ребенка, загаяли, запозорили ее в деревне, задушила она ребенка, сидит теперь в крепкой темнице, дожидается казни». Загорелась душа Фаустина Премудрого, говорит он Велиару «Надо мне быть в той крепкой темнице, надо повидать Маргариту». А было это, душенька, может за тысячу верст от того места. Нечего делать, достал дьявол коней, помчались И достигли того места… Была ночь Пришли к темнице… Пали затворы властью Велиара, заснула стража. И указал Велиар, куда идти, остался за дверями. Спустился Фаустин Премудрый в подземелье, раскрылся перед ним вход, видит — вроде погреба каземат, сочится вода, ползают склизкие гады… И видит горит огонь, брошена на пол гнилая солома… Остолбенел Фаустин Премудрый, не верит глазам: сидит женщина, на руках, на ногах цепи, баюкает пучок соломы, поет колыбельную песню тихо, тихо…
«О Маргарита!» — вскрикнул Премудрый… И что же, душенька? Улыбнулась Маргарита, приложила палец к устам, шепчет: «Тише, о мой Фаустин! Спит наш младенец, а ты его пробудишь». Содрогнулся Фаустин Премудрый, точно кто ножом полоснул его в сердце. И подошел к Маргарите, пал ей в ноги, стал лобызать цепи, плакал — не мог стерпеть.
А она… А она, — всхлипывая, повторил Иван Федотыч, — она, голубка, не удивляется, что вот затворы, крепкая стража, железные двери не удержали Фаустина… Будто так и надо. Мерещится ей вешнее время, слова его прелестные, цветы-ароматы в саду, сладостный соловьиный голос. вот вспомнит игры девичьи, хороводы, пляски, заведет любимую свою песню. И бросит вспоминать — баюкает пучок соломы, грозится Фаустину, чтоб не пробудил… И обратил к ней лицо Фаустин Премудрый: где красота? где юность? где тихий разум? И пьет несказанную горечь, смотрит-слушает безумную Маргариту…
А наутро ей казнь, дружочек… И вот загорелась заря, прибежал Велиар, распахнул двери, кричит Премудрому: «Что ты делаешь? Занимается белый день, просыпается стража, идут палачи… Покинь безумную! Сядем на коней, бежим отселе!» И увидала Маргарита лицо сатаны, вскрикнула страшным голосом, пришла в разум. И видит — схватил сатана Фаустина, тащит к дверям, забыла Маргарита про себя, воспылала жалостью к Фаустину, вцепилась в его одежды, волочится, бьется о каменные плиты, молит: «О Фаустин! Отгони Велиара, примирись с господом богом!» И пьет Премудрый горечь страдания, не сводит глаз с Маргариты… И вот, душенька, встревожилась стража, загремели затворы, ударили в колокол, подходят палачи… И прослезился Фаустин Премудрый, поглядел ввысь, взмолился: «Продли день и час… ибо желаю выпить до дна неуказанную горечь страдания человеческого!» И возликовал Велиар, истребил Фаустина, взял его душу.
Иван Федотыч отвернулся, всхлипнул, торопливо вытер залитые слезами щеки и вдруг закончил крикливым, дребезжащим от необыкновенной радости голосом:
— И что ж ты думаешь?.. Тут-то и оказалась сладчайшая благость божия… Посрамил господь сатану, отнял у его душу, потому не от пустой приманки взмолился Фаустин Премудрый господу богу, а растворилось его сердце, воссияла в нем искра божия — любовь… Так-тося!
Из окна послышались заглушенные рыдания: Татьяна упала на руки, спрятала лицо в ладони.
— Танюша, а? — тревожно проговорил Иван Федотыч. — Что ты, что ты, душенька? Ведь это басня… Ну, дружок, оправься, возьми себя в руки… Эка, как перед грозою разнимает, подумаешь!