Попечений — масса; всяких бушменских и трогательно-глупых разговоров несть числа! А ежели серьезно-то говорить — ах, друг, как горько и какая тоска! Мы, дети «разночинцев», принуждены, кажется, испить чашу еще прискорбнее, нежели «сыны так называемого народного бича»… Те все-таки переходили к «сливкам-то» знания не прямо от «трех китов», а ведь наш-то брат именно, именно от ««трех китов» переходил. У тех — «совесть» разных калибров с «отцами», а у нас — все, вплоть до физиологических и анатомических различий… Полюбуйся-ка на моего отца: что за богатырь! А твой покорнейший слуга… сам знаешь, к какому приведен остатку греческими кухмистерскими, наукой, уроками, кондициями, всякими вольными и невольными истязаниями плоти и духа… Да, так я на родине. Приветливо шумят дубы и липы… правда, не мои, а господ Гардениных. Что еще написать? Со дня на день ждут «господ». В сущности, пренеприятнейший сюрприз этот приезд, боюсь — не стерплю и удеру. И без того все чаще и чаще мелькает мысль: зачем я здесь? Стариков ужасно жалко… особливо мать: такая она беспомощная, забитая, так страдальчески и самоотверженно любит… Друг, друг! А все-таки прав Туски у Шпильгагена: пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Некогда нам любить, некогда нам жалеть, некогда щадить семейственные крепи… Вперед!..
А впрочем, это уж, кажется, пошла лирическая материя…
Знаешь ли, какой вопрос самой огромной важности в здешних местах? Аграрный? Экономический? Школьный? Отнюдь. Самый важный вопрос: выиграет или не выиграет приз сын Витязя и Визапурши? Впрочем, все уверены, что выиграет. Это — в усадьбе. Какие фигурируют вопросы в деревне, не успел еще узнать; да боюсь, и трудно мне будет в положении «сынка» конюшего и отдыхающего на вакациях «студента». Ты не поверишь, тут все поведение под стеклом; я же намерен всячески остерегаться и никого не беспокоить. «Литературу» из Питера взял, вон лежит под кроватью, но в дело вряд ли пущу. Отдам «долг природе», поживу, сколько хватит сил, с моими первобытными стариками и тогда уж — «Смело, братья! Туча грянет, закипит громада волн»…
Вдруг к стеклу неосторожно приплюснулся чей-то нос. Стекло затрещало. Ефрем быстро распахнул раму… мелькнули испуганно-любопытные лица, тени трех или четырех человек пересекли светлый четырехугольник, послышались торопливо удаляющиеся шаги, шептанье, сдержанный смех… «Однако любознательный здесь народец!» пробормотал Ефрем и, спрятавши недописанное письмо, потушил свечи.
Спустя несколько дней в Гарденине наступила живейшая суматоха. С раннего утра мыли экипажи, с особенною тщательностью чистили выездных лошадей, поденные бабы разравнивали дорогу на плотине, посыпали песком дорожки и площадку перед домом; балкон убрали цветами, на парадном крыльце разостлали ковер; повар Лукич выкупался, облекся в белую куртку, фартук и колпак, растопил плиту, затребовал провизию; лакей Степан выветрил слежавшийся и отдававший камфорою фрак, вычистил сапоги, надел белый галстук; конюший, управитель, экономка в свою очередь прифрантились; зато Николай и Ефрем казались особенно угрюмыми и прилагали возможное старание не попадаться на глаза старикам. Пришла телеграмма о приезде господ. Вечером, когда по расчету вот-вот должны были показаться барские экипажи, у парадного подъезда собралась большая толпа. Впереди стояли конюший и управитель — оба в сюртуках солидного покроя, с торжественными лицами; за ними — заслуженные, старинные дворовые; дальше — кто помоложе и женщины. Фелицата Никаноровна бегала с подъезда в дом, из дома опять на подъезд, беспрестанно всматривалась своими подслеповатыми глазками, не виднеется ли карета. Наконец от плотины вихрем промчалась толпа ребятишек с криками: «Едут, едут!» Все обнажили головы. Четверня рыжих подкатила к подъезду. Мартин Лукьяныч ринулся к карете, отворил дверцы. Капитон Аверьяныч неловко сгорбился, помогая соскочившему с козел Михаиле откинуть подножку. Показалось томное лицо Татьяны Ивановны. Дворня с приветствиями, с низкими поклонами, с радостными лицами окружила ее.
«Очень рада… очень… рада. Как ты постарела, Фелицата!» — устало улыбаясь, говорила Татьяна Ивановна, в то время как управитель и конюший целовали ее руку, а экономка, всхлипывая, но с сияющим лицом, прикладывалась к плечику. Вслед за матерью, отстраняя управителя и конюшего, выпрыгнула Элиз. «Здравствуйте, Мартин Лукьяныч!.. Здравствуйте, Капитон!..» — выговорила она, пряча руки, застенчиво улыбаясь и краснея. «Царевна ты моя ненаглядная!» — ринулась к ней Фелицата Никаноровна; Элиз обняла ее и, глубоко растроганная, крепко, в обе щеки поцеловала. Старуха так и залилась слезами. Из подъехавшей затем коляски вышел Раф с гувернером, и его окружила дворня; расточали льстивые слова, ловили я целовали руки… «О, русски мужик — чувствительни, деликатни мужик! внушительно говорил Рафу немец Адольф Адольфыч, — русска дворанин имеет обязанность благодеять на свой подданный!» Тем временем Татьяна Ивановна благосклонным мановением головы раскланялась с дворней и в сопровождении управителя, конюшего, экономки, лакея Степана и еще трех-четырех почетнейших лиц вошла в дом; в передней она остановилась, снимая перчатки, милостиво посмотрела на предстоявших, поискала, что сказать… Вдруг грустная улыбка показалась на ее губах:
— Бедный Агей… умер? Неужели нельзя было помочь? Надеюсь, ты, Лукьяныч, выписал медикаменты? — Личико Фелицаты Никаноровны исказилось, она хотела что-то сказать и не могла и, чтобы скрыть свое волнение, бросилась к Рафу, с которого по крайней мере полдюжины рук стаскивали шинельку: «Ангелочек ты мой!.. Красавец ты мой!.. Уж и вы, батюшка, в казенном заведении!..»
На Рафе была пажеская курточка.
— Все меры прилагали, ваше превосходительство, — с прискорбием отвечал Мартин Лукьяныч, — воля божья-с!
— Да, да… — Татьяна Ивановна легонько вздохнула. — Ну что, Капитон, к тебе сын приехал? Очень рада. Вот отдохну, можешь привести, посмотрю.