— Матушка! Что с тобой? — вскрикнула она.
Элиз молчала. Только в горле у ней переливался какой-то всхлипывающий звук. Тогда старуха совершенно растерялась, схватила ее за руку, — рука была тяжелая и холодная как лед, — стала расстегивать платье, дуть в лицо, крестить, распускать шнурки.
— Угодники божий!.. Святителе отче Митрофане!.. Лизонька!.. Ангел ты мой непорочный, — причитала она, трясясь с головы до ног, обливаясь слезами, покрывая горячими поцелуями руки, платье, волосы и щеки Элиз. — Что я натворила, окаянная!.. Очнись, роднушка… Очнись, лебедушка… Взгляни глазками-то ясненькими… Ведь это я… я… раба ваша… Фелицата… Прогляни, дитятко!.. Усмехнись, царевна моя ненаглядная… Побрани хрычовку-то старую… По щеке-то, по щеке-то меня хорошенько.
Губы Элиз начали подергиваться, подбородок конвульсивно задрожал, в глазах мелькнуло сознание. С выражением ужаса она оттолкнула Фелицату Никаноровну и разрыдалась. Та, как подкошенная, бросилась на колени, вцепилась в платье Элиз, ловила ее руки, заглядывала ей в лицо умоляющими, страдальческими глазами.
— Прости меня, глупую! — восклицала она. — Вижу, вижу, чего наделала… Эка, взбрело в башку!.. Эка, что подумать осмелилась!.. Да кто ж его знал, мое золото?.. Не гневайся… иди, моя ненаглядная, иди… я сама доложу их превосходительству… Уж я ж его, злодея!.. Уж я ж его!.. Эка осатанел! Эка замыслил, хамово отродье, птенчика беззаступного обидеть!.. Да его и род-то весь помелом из Гарденина!.. И отцу-то припомнится, как он барскую лошадь…
— Что ж это такое? — крикнула Элиз и с негодованием вскочила с скамейки. — Не смейте так говорить о нем!.. Слышите? Не смейте, не смейте!.. Я люблю его… я его невеста!.. Злая, бессердечная старуха… ступайте, доносите матери; она вас поблагодарит… она вам подарит свои обноски за шпионство!.. А я сейчас же, сейчас же уйду за ним… На край света уйду!..
Каждое слово Элиз било Фелицату Никаноровну точно дубиной. Не вставая с колен, она после каждого слова както вся содрогалась и приникала, клонилась все ниже и ниже. Личико ее совсем собралось в комочек и морщилось, морщилось точно от нестерпимой и все возрастающей боли.
— Вставайте же. Я не икона — стоять передо мной на коленях! презрительно добавила Элиз и, отвернувшись с чувством живейшей душевной боли, с чувством несказанного стыда и обиды за Ефрема пошла по направлению к дому.
— Доносчица!.. Наушница!.. Из обносков стараюсь… — шептала Фелицата Никаноровна. — Матерь божия! Где же правда-то?.. Вырастила… взлелеяла… душу положила… Ох, нудно жить!.. Ох, святители вы мои, нудно!.. — Она с усилием поднялась и, пошатываясь, как разбитая, волоча ноги, добралась до скамейки… И много передумала, много разбередила старых ран, полузабытых страданий, — вспомнила свою долгую рабью жизнь и короткий, точно миг, просвет счастья. — Друженька ты мой!.. Агеюшко! — думала она вслух. — Не за то ли и карает господь — душу твою одинокую забыла, окаянная?.. Мало молюсь… мало вызволяю тебя от горькой напасти… Ах, тленность суетливая, сколь ты отводишь глаза, прельщаешь разум!
Ефрем далеко ушел в степь. Он был мрачен., В его ушах так и звенели оскорбительные слова Фелицаты Никаноровны. В его глазах так и стояло растерянное лицо Элиз.