Ефрем стоял перед нею, смотрел в ее лучистые, счастьем зажженные глаза, в ее лицо, в котором с такою ясностью отражалось что-то доброе, открытое, искреннее… улыбнулся, покраснел и торопливо пробормотал:
— Да, да, я вспомнил. Мне нужно переговорить с вами об одном деле… Я, оказывается, ужасно ошибался относительно молодого Рахманного.
— И тем более, завтра ведь мы едем! — подхватила Элиз, не слушая, что он сказал о Рахманном, но вся вспыхивая от его намерения переговорить с нею. — О, какой удивительный день!., как прозрачен воздух!.. До чего хорошо поют на гумне!.. Послушайте, послушайте… боже, как весело!
Вечером Мартин Лукьяныч был позван к барыне, довольно долго находился там, и когда пришел в контору, где его ждали «начальники», Николай понял, что самое лучшее углубиться в «книгу материалов» и упорно молчать. Мартин Лукьяныч был жестоко расстроен. «Начальники» ушли; Мартин Лукьяныч кряхтел, вздыхал, жег папиросу за папиросой и, наконец, заговорил как бы сам с собою: «С ума спятила, старая дура!.. («Кто бы это? — подумал Николай, сгорая от любопытства. — Неужто Татьяна Ивановна?») Покорно прошу, что выдумала — в монастырь!.. Эдак и я уйду в монастырь, и другой, и третий, — что же с экономией-то станется? В аренду, что ли, сдавать?»
Николай понял, что не только можно, но даже нужно спросить, в чем дело.
— Кто это, папаша, в монастырь?
— Да вот надумалась с большого-то ума… Фелицата Никаноровна!
Николай так и привскочил.
— Не может быть!
— Значит, может, коли я говорю. Велено экономку приискать. А где ее, анафему, взять? Где они, старинные-то слуги?.. Обдумала, убила бобра, в монастыре ее не видали.