В первый же раз, как Веруся увидала толпу, поразившую ее своим нищенским и сиротливым видом (в этих случаях и так называемые «богачи» надевали всякую рвань), и узнала, в чем дело, она стремительно вбежала в контору и, задыхаясь от негодования, вся в слезах, потребовала, чтоб Мартин Лукьяныч отпустил лошадей.
— Нельзя-с, — сухо ответствовал Мартин Лукьяныч, — этак избалуешь, хозяйничать невозможно.
— Но ведь это возмутительно, бессовестно! — кипятилась Веруся. — Они говорят: и трава-то теперь мерзлая.
— Мало ли что они говорят, анафемы. Я должен экономический интерес наблюдать. Двести двадцать шесть голов! Шутка сказать-с: вам жалованье за два года.
— Как! Чтоб я взяла эти деньги?.. С нищих?.. С вымогательством?.. Никогда, никогда! — Веруся топнула ножкой и убежала к себе в школу. Самые безумные планы роились в ее голове. Она даже поссорилась с Николаем, когда тот не согласился с одним из таких планов: пойти ночью на варок и выпустить лошадей.
На другой день однодворцы опять сгрудились у конторы и всякий раз, как только появлялся управитель, падали на колени, умоляли его отпустить лошадей. Но он оставался непреклонен и, дабы понудить однодворцев к скорейшему соглашению, велел прекратить выдачу соломы лошадям. Такая жестокая мера была в обычае.
Пришло время обедать. Веруси не было.
— Почему Вера Фоминишна не идут? — спросил Мартин Лукьяныч у Николая.
Николай покраснел и опустил глаза.
— Они сердятся… — пробормотал он, — за однодворцев… Сказали: больше не будут у нас обедать.