У подначальных людей появилась немыслимая прежде развязность, в их разговорах с управителем засквозили самостоятельные слова, самые голоса их приобрели какое-то независимое выражение. Мартин Лукьяныч отлично видел это, но только сопел да вздыхал. Между тем начальники отнюдь не радовались увольнению управителя, — напротив, искренне огорчались и беспокоились, но так уж устроен русский человек, любит он показать свое достоинство задним числом.
Гораздо яснее обнаруживалась эта черта в тех, кто радовался уходу управителя.
Однажды Мартину Лукьянычу понадобилось для отчетности перемерить хлеб в закромах. Вечером он забыл об этом сказать и потому на другой день самолично отправился в амбары. По дороге ему встретились Гараська и Аношка; оба, поравнявшись с ним, не сняли картузы…
Вся кровь бросилась в лицо Мартину Лукьянычу:
— Эй, анафемы! — загремел он. — Шапки долой!
Аношка съежился и продолжал идти, как будто не слышит, Гараська же с наглым, смеющимся лицом посмотрел на Мартина Лукьяныча и сказал:
— Будя, Мартин Лукьяныч… Попановал — и будя! Кто ты есть такой, чтоб ерепениться? Остынь.
Мартин Лукьяныч бросился к нему с поднятыми кулаками, но Гараська стоял так спокойно, так выразительно выпятил свою широкую, богатырскую грудь, что Мартин Лукьяныч тотчас же опомнился, круто повернул домой, послал Матрену к ключнику, а сам лег в постель и пролежал ничком добрых два часа, задыхаясь от ярости и мучительного стыда.
Междуцарствие продолжалось недели две. Мартин Лукьяныч решительно не знал, когда же пришлют нового управителя. В его голову начинала даже закрадываться сумасбродная надежда: «авось…» Как вдруг Матрена, — в последнее время единственный источник, из которого он почерпал новости, с убитым видом доложила ему, что Гришка-конюший получил какую-то депешу и высылает коляску за новым управителем.
— Что ты, дура, врешь? — усомнился Мартин Лукъяныч. — Статочное ли дело под управителя господский экипаж.