Ифан Ифанович вошел в калитку и стукнул дверцами. Старый лакей брел за ним в ночных туфлях и тихо твердил:

-- Так-то бы не надо, так-то бы не надо! Мужик терпеливой, как земля, терпеливой, а, я скажу, памятливой... памятливой мужик... Медведя вот за кольцо водит цыган, в носу продето кольцо, под хозяином медведь живет. А долго ли находит? Медведь... он рехнется сразику, да в обхват, косточки у поводыря, как у комара, треснут... Али медведь идет с цыганом мимо пруда какого... в воду раз -- и давай хозяина крестить в тине. Мужики наши маются сенами. Мужикам ой как сено надобно! На волю-то выделяли, худобину одну мужикам нарезали. Вот зло-то и осталось. Сорок лет зло, будто чесотка на руках, зудит без памяти. Ни земли настоящей, ни лугов у нашего мужика. Обидеться, осерчать тут недолго.

Несло едкой палениной земли и будто невидимо окуривало парк, фыркали ослы в зверинце, и лось в тревоге поднимал морду на ветер. В доме закрыли окна с луговой стороны и перекатили кресло Сергея Николаевича на другую половину.

В жнитво в Орешке была помочь. Господский хлеб, высокий и желтый, на сытном навозе, на уходе, на глубокой плуговой пашне, вызревал рано. Рано и повалили его с ног. До того загорались жнива в разных местах. Ифан Ифанович объезжал поля сам. Качались сторожкой в близких и дальних полях верхами ингуши. Не пропускали они ночью ржаными, пшеничными проселками. Мужики ходили "большой дорогой, в обход, захватывали горстями придорожный колос и кидали под ноги. Поля отступали от большака сплошной щетиной желтой соломы, и брошенный под ноги колос прорастал зеленой отавой.

Собрались на помочь березниковские, анфаловские, нефедовские, семигорские бабы и девки. К вечеру открылись колючие подступы полей к Орешку. Будто низко выстригли покатую голову земли и оставили чуб на макушке -- орешковский парк. Позади дома, у конюшен, на тесовых, срубленных к помочи столах кормили и поили помочан. С террасы глядели господа на белые, розовые, голубые, красные бабьи платьишка. И тянулись от столов к террасе, от террасы к столам острые, как серпы, и чужие паутинки взглядов.

Земля засумерничала. Первый табунок баб плеснул ситцами и потоптался на мягкой траве. И будто из травы, из деревьев выросли сразу ребята с гармоньями, повалили со всех сторон на господский двор, взяли столы в черную петлю, допивали из рук девок недопитое вино и налаживали, примериваясь на пиликавших ладах, уже плясавшую в вечерней свежести плясовую... Обошел последний стакан круг, и гармоньи враз глубоко вздохнули, раскрывая зажатое горло. Дворовая земля забурчала, замолотила, словно изогнулась под сороконожками пляса -- пестрое человечье варево шелушилось в глазах и будто в бурю несло с открытых дорог, полей, лугов лист, траву щедрыми, неубывающими ворохами. На террасе хлопали в ладоши, и женщины, вздрагивая, поводили плечами, перебирали на полу тонкими ножками, дразнили слипавшимися глазами хмелевших мужчин.

В наступавшей из парка темноте помочане на плясу перешли за ворота, постояли, поплескались из стороны в сторону, как огромный чан с водой, -- и гармоньи повели в поле, на дороги, на тропки.

Все дальше и глуше были голоса, песни, гармоньи. Они оплетали теперь звенящими сетями Орешек спереди, сзади, с боков. Ифан Ифанович подошел к парковой калитке, приклонился к ней и долго слушал усталую темноту ночи. И ему казалось, пела и плакала вся черновская земля. С террасы доносился звон рюмок, бокалов. Ифан Ифанович вздохнул и горько сморщился. Он подальше обошел террасу и сел на крылечке у своего флигеля. Старый лакей брел по дорожке мимо и, всматриваясь, остановился у ступеньки. Ифан Ифанович похлопал рукой рядом с собой. Старик сел и молчал.

Ифан Ифанович пододвинулся к нему. Старик наставил ухо.

-- Я нишего, -- сказал управляющий. -- Ты кочешь что-то сказать?