Рабочие цепи с красными повязками на рукавах шли около тротуаров. Там теснилась чистая городская половина и не смела сойти на мостовую. Где кончались рабочие цепи, валила кучей, грудой, семенящим, шамкающим стадом толпа, ходившая на все похороны, на парады, на смотры, на бега, на иллюминации. И казалось -- у черного огромного рабочего тела с красной головой знамен был ненужный пестрый хвост.

Перемежались уныло плакавшие песни с оркестром, сменялись улицы переулками, площадями, ползли денные серые часы один за другим черепахами, стояли, как взявшие на караул, фронтонами, колоннами, пилястрами шпалеры домов по бокам, -- рабочие скорбно шли и несли своих товарищей.

И снова не было на пути городовых, Казаков, драгун... Снова ушло начальство в дома, заперлось на ключи, на цепочки, сникло... И никому не было оно нужно.

Сережка с Олюнькой забежали к дяде погреться в сторожку. Никита грустно поглядел на него и вздохнул. Олюнька отошла в тепле, согрелись красные руки, и на посиневшем лице проступили розовые теплые капли. Кладбище шевелилось, шуршало тысячами ног. Олюнька звала на улицу. Никита задержал Сережку у порога и шепнул:

-- Народу как песку... Не бывало так. Поди, в земле -- и то меньше лежит!..

И запнулся. Олюнька вышла, и Сережка заторопился, бормоча на ходу:

-- Народу как людей, дядька! Прощай покеда! Никита взял его за рукав и сердито сказал:

-- Вот она, и слобода вашему брату... Ты... ты как теперь? Мое дело сторона... И ходить сюды шабаш? Жалованью... моему убыль...

Сережка взглянул на Никиту. И вдруг сказал приметно, горько, с расстановкой:

-- Тебя, дядька, за такие слова укокошить мало! Никита выпялил синевшие глаза под кудластыми сивыми бровями.