На архиерейской плотине зашуршал, обвалился ком земли, вода заглохла. И долго в саду стояла тишь. И снова рассыпалось на плотине будто зерно из мешка, и кто-то начал набирать в узкогорлые кувшины воду -- бульк-бульк-бульк и разливал их -- шль-шль-шль.

Егор, медленно и глубоко вздохнув, поднялся и пошел по бульвару. И сразу же из темноты, из-за деревьев вышла Аннушка.

Он сжал ее за руку и повел.

-- Где бы жить, лучше не надо теперь... Поле чистое, ровное, гладкое, как плита: никто не мешает.

-- Это родимчик меня бьет, Егора. Отец у меня от вина сгорел. Я и вышла трясунья подлая! А ты -- дубовый! Из тебя не согнешь дуги.

В голосе Аннушки была насмешка и нежность.

-- Дубовый не дубовый, а хозяин себе. У дуба у этого червоточина большая живет. Залечить бы...

-- Это не я ли червоточина? -- вспылила Аннушка. -- Бабы другой захотел?

-- Не горячись зря. Ты в отца, а я в мать. Покойница у меня помиргала, мучилась на полу, сестре моей наказывала: "Машка, огурчиков-то насоли, капусты наруби. Отец с ребятами зимой и покушают всласть". Я в нее. Через все горя человек пройти может. Мать была заботливая, я в нее. Жизнь свою устроить хочу. Терпенья у меня, как у машины. Неразговорчив я -- больше слушаю. Люблю один раз. Не люблю с походом все разы. Чего ты беснуешься, отбесноваться не можешь? Кончено. Воз по тебе проехал, говоришь, а самой под воз смерть охота лечь. Полынь на дороге рвут на веники, где лесу мало. Намучилась за год. Будет. Вырывай сразу. Не запутывай себя!

-- Егора, у меня туман в голове. Кружится там все. Маленькая свалилась я с яблони, сквозь сучья вниз головой так летела. Мне жить больно. До чего подлые люди живут на земле! Глаза не глядят, запахнуться от них полой -- и не показываться! Плакала я на пожарище... Бабы тобой попрекали. Горда я, Егора.