На следующее лето, я ездил с моей второй дочерью в Екатеринослав для окончания кое каких дел служебных и собственных, а также для свидания с матерью. Разъезды мои по колониям продолжались; но эта служба, в своем новом виде, начинала мне наскучать. В управлении возникли беспорядки и запущения, как по слабости Инзова, так и по чрезмерному сокращению материальных средств к продолжению устройства колоний в тех видах, чтобы сделать их существенно полезными. Этой цели можно было достигать только внимательным и частым наблюдением на месте за ходом хозяйственного развития колоний. Хотя неоднократно заявлялось многими дельцами, даже некоторые государственные сановники держались мнения, что администрации над колониями не должно вмешиваться в направление устройства хозяйственного быта колонистов, но я удостоверился на опыте, что это понятие совершенно ложное. Конечно, самому администратору необходимо знать дело хотя в главных основаниях и, что важнее всего, уметь внушить к себе доверие поселенцев; тогда действия его непременно принесут пользу, особенно если подобных начальников оставят на их местах продолжительное время, а не так, как у нас водится, что способных людей то и дело переводят с одного места на другое и даже с одного рода службы на другой. Я сам видел, что там, где покойный Контениус мог иметь непосредственное влияние на этот предмет, все быстро совершенствовалось: заводилось улучшенное скотоводство, насаждения, прекрасное домашнее хозяйство, благоустройство домов и всех хозяйственных построек. Там нравственность поправлялась, многие нерадивые исправлялись, и вообще колонии достигали до возможного своего прогресса. Там же, где это влияние прекращалось, колонисты нищенствовали, постоянно только домогались новых льгот, которых часто своими докучаниями и добивались, что возбуждало лишь негодование соседних с ними русских поселян, считавших немцев какою то привилегированною кастою людей. Но со времени смерти Контениуса, и со времени сокращения средств управления колонистами для продолжения подобных мероприятий, долженствовавших поддерживаться конечно не годы, а десятки лет, — эти мероприятия вовсе потерялись из вида действий «попечительного комитета», ограничившего их исключительно одним бумагомаранием и требованиями о доставлении множества ведомостей с неверными цифрами. Внимание Инзова было поглощено устройством Болграда и заботами о умножении переселения в Бессарабию болгар, ныне отошедших вовсе из Российского владения. На прочие же дела и колонии он мало обращал внимания. Вследствие всех этих обстоятельств, мое служебное положение сделалось, так сказать, фальшивым. Инзов не во всем верил Контениусу, а мне еще менее. Меня это тяготило, я стал подумывать, не воспользоваться ли мне предложениями графа Воронцова перейти к нему на службу; но сама судьба позаботилась вывести меня из неприятного положения. Я получил письмо от графа Блудова, в котором он предлагал мне перевести меня на вновь учрежденную должность главного попечителя над калмыцким народом в Астрахани. Министр настаивал на моем согласии, старался склонить меня к этому переводу, уверяя при том, что служба моя в Астрахани продлится не долго и послужит лишь переходным путем к высшим должностям[41]. Такой далекий переезд, с семьей, со всей домашней обстановкою, дворовой прислугою, и оставление нашего небольшого хозяйства, только-что устроенного в деревне под Одессою, без личного нашего наблюдения и надзора, — снова расстраивали меня. Но, во второй раз, делать было нечего. Мне было всего с небольшим сорок лет, я был здоров и мог трудиться. А министр так усиленно уговаривал меня к переходу, обнадеживая вознаграждением в будущем. Я согласился. В конце 1835 года последовал мой перевод, с порядочным пособием на переезд. Сдав нашу деревеньку в аренду, в мае 1836 года я отправился с женою и детьми в Астрахань. При прощании с Инзовым, он тронул меня теплыми словами сожаления о нашей разлуке и даже обильными слезами; обнял меня и заплакал. Впрочем, это прощание наше было не последнее, нам пришлось еще увидеться, несколько лет спустя.

Мы совершали путь наш в лучшее годовое время, в мае месяце, довольно удобно и приятно, через Екатеринослав, Новочеркасск и Царицын; с удовольствием отдохнули в Сарепте и благополучно прибыли в Астрахань[42].

Здесь увидели мы как бы новый свет: новые места, новые люди, новый род занятий. Военным губернатором в Астрахани в то время был генерал Тимирязев, — удивительная смесь противоположностей в характере, хотя с положительным преобладанием благородного и доброго над всем прочим; человек умный, честный, благонамеренный, прямой энергичный, но, вместе с тем, пылкий, отчасти самовластный и деспотичный, он всем хотел руководить по своему: но, прослужив всю жизнь в военной службе, с гражданской частью был еще мало знаком и потому часто не достигал тех результатов, которых желал. Он со многими не уживался, но ко мне с самого начала был очень хорош и навсегда сохранил дружеское расположение, которое я вполне ценил. По служебным отношениям я старался иногда, сколько мог, урезонивать его, в чем, большею частью, и успевал, потому что, как умный человек, он понимал, когда ему говорили дело, но под час хлопот было много чтобы справиться с его неподатливостью.

Астраханское общество не отличалось своей обширностью, даже вернее сказать, было очень ограниченное. По образованию и знанию светских приличий, выдавался одним из первых армянский архиерей Серафим, человек довольно начитанный, видевший почти всю Европу и часть Азии. Он интересовался и занимался более, кажется, мирскими удовольствиями нежели своими духовными делами, коих, впрочем, у него было так немного, что они не могли его обременять. Он один имел порядочную библиотеку, получал хорошие французские книги, выписывал журналы, которыми и меня снабжал, и я с ним приятно проводил время. Из прочих армян выделялось несколько денежных граждан (особенно Сергеев, считавшийся миллионером), отличавшихся от остальных своих собратий только тем, что часто задавали богатые пирушки и попойки для увеселения астраханской администрации.

Богатейшим и именитейшим из русских граждан был тогда в Астрахани Кирилла Федорович Федоров, — личность очень замечательная. Он сам не знал, сколько ему лет, но что был чрезвычайно стар, тому служил доказательством его собственный о себе нижеследующий рассказ. По происхождению из пономарских детей, Тамбовской губернии, выучившись кое как грамоте, он случайно добрался до Астрахани и определился в соляное правление, сперва сторожем, а потом писцом. Быв изобличен в краже из архива за взятки документов, он был высечен плетьми, но не смотря на то, оставлен на службе в том же соляном правлении, по причине приобретенной им смышлености в приказных делах, и продолжал еще некоторое время службу там же, а потом и в других астраханских присутственных местах. Когда ему было от роду около сорока лет, он получил первый офицерский чин, а затем в 1782 году, в год учреждения Владимирского ордена, получил тогда же этот орден за тридцатипятилетнюю службу в офицерском чине. Следовательно, легко рассчитать, каких уже он был лет в 1836 году! В продолжении своей службы, до восшествия на престол Императора Павла Петровича, он сумел накопить несколько десятков тысяч рублей и поехал с ними на коронацию в 1797 году в Москву. Он был большой балагур и в своем роде краснобай, чем и сделался известным тогдашнему генерал-прокурору князю Александру Борисовичу Куракину, у которого взял на продолжительный срок в откупное содержание пожалованные ему на коронацию астраханские рыболовные воды. Князь Куракин выпросил их себе, не имея даже понятия о ценности этих вод, а только зная по доходу, который казна тогда от них получала, что они могут доставлять до двадцати-тридцати тысяч в год, и не более. В этом уверил его и Федоров и потому, кажется, взял их за тридцать тысяч ассигнациями в год, а сам получал от них по несколько сот тысяч рублей ежегодно. К этой прибыльной афере присоединились еще и другие выгодные спекуляции, вследствие чего Кирилла Федорович, около девяносто лет от роду, в короткое время, сделался миллионером и первым аристократом в Астрахани. Начал жить барином. Построил себе большой двухэтажный каменный дом, с двумя алебастровыми, выкрашенными львами на воротах и зажил роскошно, но скверно и грязно. Всех вновь приезжающих в Астрахань приглашал к себе на безвкусные обеды, объявляя при этом, что у него обедают все астраханские свиньи. Проделок же своих, даже при случае самых бессовестных, он не оставил. Из них расскажу только одну, самую замечательную. У него был задушевный приятель, помнится, советник казенной палаты, который перед смертью назначил его опекуном над своей малолетней дочерью и оставил ей 15 тысяч рублей, предоставив их в распоряжение Кириллы Федоровича. По достижении ею совершеннолетия, она вышла замуж за одного морского офицера. Федоров о деньгах, оставленных ее отцом, ничего не говорил, но о них было известно в Астрахани всем, следовательно и воспитаннице с мужем ее. Вскоре после свадьбы они начали просить его отдать им деньги, но Федоров с непоколебимым хладнокровием объявил, что это неправда и что он никаких денег от ее отца не получал. Все увещания и доводы его знакомых, знавших дело, остались напрасны. Письменного же документа или заявления никакого не было. Начался процесс, и дело дошло до очистительной присяги. Федоров, в белой рубахе, с черною свечей в руках, босыми ногами пошел в собор при звоне колоколов и дал присягу, что денег не получал. Эта торжественная церемония совершилась при стечении всего Астраханского народонаселения и по всем правилам обряда очистительной присяги. Но, вслед за тем, неожиданно для самого Федорова, совесть его вдруг заговорила, и так настоятельно, что через несколько дней он келейно сознался в своей вине и деньги возвратил. Все богатство не пошло ему впрок: нашлись пройдохи, умевшие его надуть, и при конце жизни он разорился, не оставив почти ничего, кроме безнадежных денежных претензий к казне и частным лицам. Умер он осенью 1839-го года. Из числа искусников, особенно его надувавших, замечательнейший был некто статский советник Шпаковский, авантюрист и человек довольно смышленый и образованный, но своекорыстные проделки которого в высшей степени составляли его репутацию. Об этих проделках своих он, не запинаясь, рассказывал сам. Любопытнейшая из них состояла в том, что он, будучи еще в молодых летах, прокутился в конец и, дойдя до крайности от беспутной жизни, по смерти брата своего в Очаковскую войну, человека богатого и с значением, сумел заменить его собою, подставить себя вместо него; принял его имя, завладел его деньгами и бумагами и воспользовался его имуществом исключительно один, не дав ничего другим братьям и сестрам. Никто из них не успел изобличить его, и так он и остался на всю жизнь под именем брата своего и продолжал службу его. В Астрахани, уже стариком, он занимал место инспектора почтового округа. Я застал его уже отрешенным от должности, но он не унывал и деятельно подвизался по части ябедничества, сутяжничества и всяких кляузных штук, успев между прочим поддеть и Кирилла Федоровича на несколько сот тысяч рублей. Он умер в Астрахани, в глубокой старости и крайней бедности[43].

Из других почетнейших лиц, с которыми мне пришлось познакомиться, были: русский архиепископ Виталий, добрый старик, но весьма посредственный архиерей; комендант Ребиндер в таком же роде; казачий атаман Левенштерн, а после него фон-дер-Брюгон, — оба хорошие люди. Последний был с нами в родстве по своей жене, рожденной Бриземан-фон-Неттиг, родной племяннице покойной бабушки де-Бандре. Замечательно, что атаманами астраханских казаков назначались чаще всего немцы, не знавшие ни духа, ни свойств этого народа.

Гражданское чиновничество было в то время в Астрахани (да, кажется, и позднее) самое плохое. Взяточничество и мошенничество всякого рода, казалось, были привиты им в кровь до того, что один из чиновников особых поручений военного губернатора, В***, считавшийся одним из лучших, докладывая ему бумаги, украл у него со стола пять рублей.

По калмыцкому управлению, все, что следовало сделать к улучшению его, состояло, к сожалению, совсем не в том, что было сделано: не в том, чтобы составить большие штаты, многоречивое положение, чтобы пригнать в плотную рамку совет Калмыцкого управления, в права и обязанности губернских правлений; не в том, чтобы облечь суд Зарго значением судебных палат, а ламайское управление превратить в духовную консисторию, как это было устроено; а существенная польза состояла бы в том, чтобы составить эти штаты из сколь возможно меньшего числа чиновников, выбрав людей честных. Впрочем, последнее было во всяком случае очень трудно: на месте, выбирать было не из кого более, как из того же астраханского чиновничества, из коего почти все по нескольку раз уже находились под судом и были отрешаемы от должностей. А из Петербурга насылали такую же дрянь, переходившую оттуда на службу в Астрахань только для того, чтобы не умереть в Петербурге с голоду.

В числе помещиков в губернии находилось несколько вельмож, как то: Куракин, Безбородко и проч., но в Астрахань они никогда и не заглядывали; а все остальные, жившие там, были в том же роде, как и местные приказные, за небольшим исключением, и от них же происходили.

Почетнейшим из наличных помещиков считался губернский предводитель дворянства Милашев. Он происходил из простолюдинов Саратовской губернии, молодость провел в приказном звании, а с переходом на службу в Астрахань добился кое-как чинишка и занимался письмоводством у богатого откупщика рыбных промыслов Сапожникова. Этот женил его на своей сестре, доставив ему предварительно чин коллежского асессора, как говорят, единственно для того, чтобы можно было покупать себе недвижимые имения на имя сестры своей: и, действительно, купил в Саратовской губернии довольно значительное, а в Астраханской небольшое, дабы открыть Милашеву возможность сделаться предводителем дворянства, коим он и сделался, сперва уездным, а потом и губернским. Этот-то г. губернский предводитель, в сущности далеко не глупый человек, был у Тимирязева привилегированным шутом, и для доставления ему пестрого мундира Тимирязев выпросил ему камергерство, которое шло к нему как к американской вороне. Когда Тимирязев играл с ним на билиарде, то, при проигрыше партии, Милашев должен был на четвереньках пролезть три раза под билиардным столом, а потом вдобавок еще целовал Тимирязеву руку. Кстати сказать, что к рукоцелованию в торжественных случаях Тимирязева являлись охотницы и из многих астраханских дам, конечно, против его воли: он сам говорил об этом с презрением и отвращением. Милашев, по выбытии Тимирязева из Астрахани, оставил предводительство, переехал на житье в женино имение Саратовской губернии, и перед смертью, вспомнив свое происхождение, приказал похоронить себя в лаптях и некрашеном гробе, что и было исполнено.