-- Я с тобой согласен, -- подтвердил Тома.

-- Но у нас, -- продолжал Геноле, нет ни двухсот пятидесяти матросов, ни ста двадцати солдат. У нас осталось, считая всех, кто хоть на что-нибудь способен, пятьдесят четыре годных человека. Не могут ведь идти в расчет наши восемь раненых и увечных, которые сейчас не в силах даже шкота вытянуть.

-- Да, -- сказал Тома. -- И хотя пятьдесят четыре славных малуанских молодца стоят во время абордажа ста двадцати солдат и двухсот пятидесяти матросов, и даже больше, на галионе это узнали, если не знали раньше, -- однако же правда и то, что для управления парусами четырех мачт, из которых самая высокая в тридцать пять саженей, и для обслуживания шестидесяти четырех пушек в четырех батареях, по два на каждом лаге, пятьдесят четыре молодца составляют всего лишь пятьдесят четыре молодца, или сто восемь рук для работы. У тебя совсем не будет лишних, брат мой Луи! Поэтому бери всех! И оставь меня одного на нашем "Горностае". Меня одного хватит, чтобы уберечь его в этой надежной гавани. Впрочем, в случае надобности, кто мне мешает набрать себе бравых авантюристов Флибусты. Не многие откажутся заключить договор с Тома Трюбле.

И в самом деле Тома Трюбле был прав: пятидесяти четырех человек, даже и корсаров, было далеко не достаточно для того, чтобы прилично обслуживать галион. Поэтому было бы крайне непредусмотрительно снимать хотя бы одного из этих пятидесяти четырех. А с другой стороны, "Горностай", стоя на якоре в дружеском порту и под защитой береговых батарей, мог ничего не опасаться.

Все же Луи Геноле долго не соглашался со справедливыми доводами Тома. Он был слишком хорошим моряком, чтобы оспаривать их благоразумие, и возражал лишь против того полного одиночества, в котором останется Тома Трюбле, очутившись совсем один на пустом фрегате, подобно сторожевому псу, забытому на цепи во дворе покинутой хозяевами усадьбы. Часто случалось, что таким же точно образом флибустьеры покидали на каком-нибудь пустынном острове своих начальников, оставляя им только ружья, пистолеты, сабли и немного пороху и свинца, когда эти начальники были почему-либо неугодны этим флибустьерам. Простительно ли было такое варварство по отношению к лучшему и храбрейшему во всей Америке капитану-корсару, когда только что этот капитан так обогатил и прославил весь свой экипаж.

Но Тома только смеялся в ответ на эти соображения. Наконец он хлопнул Геноле по плечу и властно заставил его замолчать.

-- Брат мой, Луи, -- сказал он, -- я знаю, что ты меня любишь, и я вижу твое огорчение. Но знай: я все же поступлю по-своему и все будет сделано так, как я решил! Впрочем, чего тебе бояться: ведь ты сам вернешься через шесть-семь месяцев, как только доставишь в надежное место наш груз. Черт возьми! Тебе лишь остается решиться, а я бьюсь об заклад, что к заветному дню твоего возвращения буду еще толще, жирнее, живее и крепче здоровьем, чем сейчас.

-- Это возможно, -- озабоченно пробормотал Луи Геноле, -- но телесное здоровье не самое важное!..

Тома, сам озабоченный, нахмурился и перестал смеяться. Тем не менее резким движением руки он отвел неприятное предположение и не позволил его высказать...

И, как того хотел Тома, на следующей неделе галион снялся с якоря и поднял паруса, направляясь к милой Франции; все до единого пятьдесят четыре матроса "Горностая" ушли на нем. А "Горностай" остался. И Тома Трюбле, капитан, стоя на ахтер-кастеле, смотрел поверх гакаборта, как удаляется его экипаж, который он столько раз водил к победе и который, покидая его, приветствовал его такими криками и так размахивал шапками, что корсару мог бы позавидовать любой командующий эскадрой или вице-адмирал королевского флота в день блестящего генерального сражения.