Индейцы пришли в движение. Они не делали попыток уйти прочь от солдат, а наоборот, прошли мимо них совсем близко. Мужчины, все еще держа свое оружие наготове, образовали цепь вокруг женщин и детей, а когда они миновали кавалеристов, то пошли позади колонны в качестве арьергарда. Джонсон следил за их прохождением. Они ровняли шаг по ведшему их старому вождю. Джонсон кивнул лейтенанту Аллену, тот повернул кавалерию и повел ее вслед шайенам.

Отряд не отставал от них – достаточно было ехать шагом, – да и то Джонсону приходилось не раз останавливать его. Чтобы бороться с режущим северным ветром, индейцам понадобился весь небольшой остаток их сил. Его ледяные порывы то и дело задерживали их, и они едва подвигались вперед. Горизонт перед ними стал черным, тяжелые тучи, все сильнее захватывавшие голубое небо, походили на дым, поднимающийся над фабричным городом. А позади, на закатном небе, выступали контуры людей в синих мундирах, в подбитых овчиной шинелях, на сильных, упитанных лошадях.

Джонсон только раз прервал молчание. Он сказал:

– Вот глупцы несчастные, обреченные глупцы!..

Спустя некоторое время индейцы сделали привал. Около половины мужчин, взяв ружья наизготовку, повернулись лицом к солдатам, остальные помогали разбить лагерь. Бережно сняли с изнуренных пони детей, ласкали их, обращались с ними, как нищий обращается с единственной драгоценностью, уцелевшей у него от лучших дней. Все это солдаты могли легко наблюдать, так как индейцы подпускали их на расстояние двенадцати ярдов от лагеря и только тогда угрожали им ружьями. Солдатам были также видны дети – тощие уродцы с вздувшимися животами, дети, которые не смеялись, не улыбались, даже не капризничали: жалкие гномы, закутанные в кучу всевозможного тряпья, которое только смогли уделить им полуголые родители.

Воины и женщины ковыляли вокруг, ища сучья, сухую траву, все, что могло бы служить топливом. Они набрали наконец какого-то мелкого мусора, который при упорных поисках найдется даже в самой бесплодной пустыне. Они снесли его в кучи и разожгли маленькие костры, сверкавшие в сумерках. Видимо, у них не было пищи, так как они не делали попыток что-нибудь приготовить на этих кострах; они даже не грелись, они только уложили детей как можно ближе к огню, а своими телами старались, как стеной, защитить их от северного ветра.

Джонсон долго смотрел на все это, затем не вытерпел, подошел к одной из вьючных лошадей и снял с нее два мешка с морскими сухарями. Взяв их, он так близко подошел к индейскому лагерю, что почти касался ружей охранявших его воинов. Он не боялся, что они могут застрелить его или броситься на него, причинить ему какой-нибудь вред. Страх его был иного рода – этот страх был вызван их близостью, самым фактом их существования. Он положил мешки, не спуская глаз с индейцев, не в состоянии оторваться от страшного зрелища их нищеты. Развязав мешки, он достал несколько галет и, подержав их в поднятых руках, бросил обратно. Сумерки быстро сгущались, и во мраке изнуренные фигуры индейцев казались олицетворением скорбного достоинства. Тьма преобразила их, и теперь чудилось, что одежда их – не лохмотья, и покрытые корой песка пергаментные лица смягчились.

Джонсон пошел обратно и, наткнувшись на что-то, невольно отскочил. Это был Аллен.

– Виноват, сэр, – извинился тот.

– Ладно, лейтенант…