По своим скорбям мы к ним не обращались. Без языка мы -- первое дело; второе же дело -- иностранцу на нашей гуще гадать пришлося, а что ему выходит -- еще не видать нам.

На столе такое -- и во сне не увидишь: белый хлеб, и масло даже, и цветы. Я вежливо говорю: помираем, говорю, и больше терпеть нечем. Ничего, говорит, поделать не могу. И глядит на меня иностранец невидящим как бы глазом.

Высокий, ладный такой иностранец, лицо здоровое. Набрал голодных ребятишек, всячиной оделил, плачет над ними, как баба. Эх, ты, думаю, свет ты белый,-- один на нас пушки возит, другой над нами слезы льет.

Теперь и в других странах такая же заваруха крутая. Теперь страшиться нечего, оттуда нашим злыдням подмоги не будет. А какая и есть, так ненадолго -- покуда от ихних народов приказ не придет.

Иностранцам у нас нечего в ногах путаться. Пускай за своими странами смотрят. А то вернутся они от нас домой, а дом-то у них дымком ушел.

Песни у них хуже наших. Как бы в перину дуют: громко, а не звенит. Наши чистей.

Иностранцам легче будет воли добывать. Разве что с больших удобств на кровь зажмурятся -- и так, мол, проживем довольно хорошо.

У иностранцев есть для нас нужное. Не зря нас ихним языкам не обучали.

Я ему жука в галифе вшил, да и сбег. Очень жалею -- не видал я его удивления.

Француз-большевик повадился в часть. Толкуем ему: тебе, мусью, хорошо, мы доводить на тебя не будем, а наши, как прослышат, нас вчистую расстреляют. Не идет, смеется -- привыкли к нему.