-- И мне не легко говорить!
Огорченный и взволнованный такой настойчивостью, он говорил, подняв голову, точно жалуясь кому-то:
-- Спасти мне жизнь, заставить дорожить ею даже после того, как и надежд-то не осталось на то, что я буду видеть... Я не понимаю. Тут что-то не так. Я слепой. Мне раньше казалось, что я потерял все. Но я с каждым днем убеждаюсь, что не все; что и у слепого, у меня есть свои радости, что даже мне теперь доступно то, чего я не постигал зрячий. Наконец, я убедился в твоей любви... И в такую минуту...
-- Да, именно в такую минуту. Мне бы не пришло это в голову в другое время, но теперь так хорошо, так хорошо умереть, -- прошептала она последние слова.
Она хотела еще прибавить, объяснить... но не решилась. И в молчании повисло между ними что-то недоговоренное.
Он глубоко вздохнул, закачал головой и подошел к окну.
Становилось трудно дышать. Хотелось дождя, но дождя все не было, хотя тучи не освобождали неба.
-- Ах, -- с тоской вырвалось у него. -- Что-то не так. Что-то не так. У меня началась совсем новая жизнь. Я обязан ею тебе, и потому я особенно этой жизнью дорожу. Да, да, совсем новая жизнь, и судьба не посмеет оборвать ее так, как оборвала ту. Может быть, для того и оборвала, чтобы я глубже почувствовал настоящее счастье. Счастье с тобой.
Он не замечал, что все говорил о себе, зато она это замечала с болезненной остротой. Упорно вспоминалось письмо Дружинина, и растравлялось сердце.
И ей хотелось крикнуть ему, что она не может ограничить весь мир собою, и оттого не хочет и не может жить.