Я решил идти пешком. В такое утро странно было бы трястись в экипаже, на лошадях, от которых идет испарина. Я вот сейчас пройду полверсты по дороге, среди заколоченных дач, лавчонок и избушек рыбачьего поселка, а там сверну на тропинку, и зашагаю один по обрыву над берегом моря. Там я могу петь, размахивать руками, как мне заблагорассудится, и даже делать дикие прыжки. Мало ли на что способен в такое утро человек, если его никто не видит, будь он самый почтенный отец семейства!

И, наконец, чего тут собственно стыдиться! Я скорее склонен гордиться тем, что во мне сохранилось чувство животного, в котором пробуждение природы вызывает буйную потребность движений и радости. Это тем более естественно, что красота нынешнего утра явилась совсем неожиданно: так вот, ни с того, ни с сего. Все время, несмотря на март месяц, стояла неприветливая, серая, то ветреная, то туманная погода. А сегодня, открывши ставни, я даже ахнул от неожиданности: точно кто-то любящий, нежный и чистый дохнул в лицо мое теплом и лаской, засмеялся и защекотал поцелуями глаза до того, что на ресницах появились слезы.

Природа точно сразу сбросила с себя маску; довольно притворяться грустной и холодной. Я -- твоя. Люби и торжествуй со мной.

На улице весна к моим услугам. Она стучит особенно весело колесами по сразу высохшим камням мостовой, смеется из-под женских шляп черными глазами и улыбками, летит по небу белыми пухлыми облаками. Я останавливаюсь на минуту около огромного углового дома на площади, где кондитерская. Этот дом, весь облепленный пошлейшими завитушками, похожий на именинный мещанский пирог, всегда возбуждал во мне отвращение, но сегодня я доволен им: его завитушки служат приютом неисчислимому множеству скворцов; скворцы обсели его и таким оглушительным треском наполняют воздух, что стеклянный гул льется и брызжет во все стороны, как звонкие каскады, падающие в хрустальный бассейн. Соседние деревья, еще не успевшие опериться зелеными листочками, кишат серыми воробьями, которых, надо полагать, вытеснили их черные противники из гнезд. Деревья так же кричат, как и дом. Дети, с книжками в руках, по пути в школу и прохожие, у которых сохранилась капля свежего чувства в душе, останавливаются тут и смотрят, разинув рот, на обезумевших от весеннего солнца птиц.

За зеркальными стеклами кондитерской, точно рыбы в аквариуме, проплывают физиономии завсегдатаев. Шевелятся газетные листы. Нет, я нынче не читал газет... Я не притронулся к ним. Я, ради этого дня, не хочу, чтобы в глаза мне, после солнечных лучей, брызнули струи льющейся повсюду крови и, вместо щебетанья птиц, оглушили меня стоны невыразимого человеческого страдания, отчаяния и муки.

Покуда около меня не взорвалась еще ни одна бомба, поспешу за город!

И вот, я здесь.

Паровоз, дружелюбно посвистывая, идет забирать воду. Дымок из паровозной трубы щекочет мое обоняние; даже этот дымок пахнет весною в прозрачное солнечное утро. Немощеная улица сохраняет перепутавшиеся следы ног. Еще на теневой стороне сыровато, но на солнечной -- сухо, и около заборов и решеток пробивается травка.

Спешу мимо заколоченных дач и лавчонок; некоторые из них имеют разрушенный вид: должно быть, идет перестройка. Тут еще жилища теснятся одно к другому: человеческая жадность и трусость сгрудила их возле моря и совсем закрыла его от глаз, хотя оно чувствуется вот тут, совсем близко. Я слышу важный ропот мертвой зыби -- воспоминание о вчерашнем ненастье; я ощущаю на губах прикосновение солоноватой влаги, от которой трепещут ноздри.

Мост... И опять разбитые лавчонки и домишки... Тоже, верно, перестраиваются... Я не хочу думать ничего другого об этих зияющих окнах, об этих, как бы в ужасе разинувших рот, дверях.