Слова: поэзия язык богов -- не пустая гипербола, а выражают ясное понимание сущности дела. Поэзия и музыка не только родственны, но нераздельны. Все вековечные поэтические произведения от пророков до Гете и Пушкина включительно, в сущности, музыкальные произведения -- песни. Все эти гении глубокого ясновидения подступали к истине не со стороны науки, не со стороны анализа, а со стороны красоты, со стороны гармонии. Гармония также истина. Там, где разрушается гармония -- разрушается и бытие, а с ним и его истина. Гете говорит: "Das Schöne ist höher, als das Gute; das Schöne schliesst das Gute in sich" {"Красота (прекрасное) выше добра; она заключает добро в себе" (нем.). }. Он мог бы с одинаковым правом сказать то же самое по отношению к истине.
Ища воссоздать гармоническую правду, душа художника сама приходит в соответственный музыкальный строй. Тут не о чем спорить и препираться, -- это такой же несомненный, неизбежный факт, как восхождение солнца. Нет солнца -- нет дня. Нет музыкального настроения -- нет художественного произведения. Эпическое пою, которое так злоупотребляли искусственные писатели XVIII века, исполнено глубокого значения. Когда возбужденная, переполненная глубокими впечатлениями душа ищет высказаться, и обычное человеческое слово коснеет, она невольно прибегает к языку богов и поет. В подобном случае не только самый акт пения, но и самый его строй рифм не зависят от произвола художника, а являются в силу необходимости. "Илиада" -- терцинами и "Divina Comoedia" {"Божественная комедия" (лат.). } -- гекзаметром равно невозможны.
Но одним ритмом не исчерпывается в песне художественная необходимость. В ней все необходимо. В таком напряженном акте, каков акт воссоздания, сосредоточены все усилия духа -- все, можно сказать, видимые и невидимые средства. Песня поется на каком-либо данном языке, и слова, вносимые в нее вдохновением, вносят все свои, так сказать, климатические свойства и особенности. Насаждая свой гармонический цветник, поэт невольно вместе с цветком слова вносит его корень, а на нем следы родимой почвы. При выражении будничных потребностей сказать ли: "Ich will nach der Stadt" {"Я хочу в город" (нем.). } или: "я хочу в город" -- математически одно и то же. Но в песне обстоятельство, что die Stadt steht {город стоит (нем.). }, а город городится, -- может обнажить целую бездну между этими двумя представлениями. Кроме корня, каждое слово имеет свойственные его почве запах, конфигурацию и влияние на окружающую его область мысли, в совершенное подобие растению, питающему известных насекомых, которые в свою очередь питают известных птиц и т.д. Нечего говорить, что чем замкнутее в своей оконченности, чем отдаленнее от нас по условиям жизни и по времени родина известного слова, тем глубже разверзается бездна перед ним и тем родным словом, которым мы силимся заменить его. Возьмем эпитет ορειτροφος {Букв.: выросший в горах (греч.). }, которым Гомер отличает льва. В аналогическом его воссоздании оно может соответствовать слову горовоспитанный; но корень его τρεφω заключает в себе множество оттенков, которые разом звучат в полном эпитете. Tpecpco значит и жиреть, и питаться, и воспитывать, и жить, и расти. Очевидно, что нельзя приискать ему равнозначащего слова в русском языке, независимо от того, что и горородный, и горовоспитанный насилуют русское ухо и русский склад речи. Замечу мимоходом, что в переводе художественной песни, я, несмотря на такое насилие, всегда предпочту встретить горородный -- вместо рожденный в горах. В первой форме я, при помощи поэтического сочувствия, еще могу угадать как бы в тумане очертания поэтического эпитета, а вторая окончательно разлагает всю его силу в безразличную плоскость наподобие 2x2 = 4. Что же сказать о переводах древних трагических хоров или лириков на новоевропейские языки, не имеющие тени музыкального родства с древними и совершенно беспомощных перед требованиями метрики?
Мы могли бы долго указывать на почвенные различия древних и новейших языков, но и из сказанного очевидно, что заменять древних новейшими переводами не только затруднительно, но физически невозможно.
Независимо от сравнения двух различных языков, мы имеем возможность убедиться самым наглядным образом в строгой необходимости малейшего оттенка художественной песни. Эта истина, служащая камнем преткновения для людей, заявляющих права мыслителей, совершенно ясна непосредственному чутью народа: "из песни слова не выкинешь". Не пробуйте в любом стихотворении Пушкина заменить синонимами или переставлять слова, хотя бы метр этому не препятствовал. Такая проба слишком груба. Дайте только это стихотворение прочесть десяти различным чтецам, одаренным поэтическим сочувствием. Вслушайтесь в чтения -- и вы получите десять различных стихотворений... Мочалов каждый вечер являлся с новым Гамлетом, и это продолжалось всю жизнь,-- а заставьте его повторять несомненные истины, последовательно изложенные в таблице умножения, -- что он в состоянии в них изменить? Продолжайте ваш опыт: заставьте человека тупого, художественно неразвитого, прочесть то же самое стихотворение -- и вы испытаете такую нравственную пытку, такое царапанье неуклюжей лапы по тончайшим нервам вашего поэтического чувства, о которой только зубная боль может дать некоторое понятие. Что же сказать о людях, и по природе и по условиям воспитания окончательно лишенных чувства гармонии, а между тем избравших профессией ломать и коверкать художественные произведения и затем удивляться, что от Мадонны, перед которой набожно склонялся мир, в руках у них остались жалкие клочки старого холста? Это люди мертворожденные в деле искусства, a de mortius nil nisi bene {о мертвых -- хорошо либо ничего (лат.). }. Если на одном и том же языке невозможно изменять, перефразировать художественной песни, не разрушив ее гармонии, т. е. не уничтожив ее окончательно, то как отнестись к мнению, советующему раз навсегда, отбросив оригиналы, успокоиться и удовлетвориться переводами первостатейных произведений искусства?
Пересадивши в край родной
С Феррарского Парнаса
Язык Италии златой,
Язык прелестный Тасса... --
говорит Раич о своем переводе "Освобожденного Иерусалима"; но такой образ только поэтическая гипербола, а в сущности нисколько не соответствует процессу перевода. Феррарскии цветок можно действительно пересадить в Архангельск. Стоит только устроить стеклянную крышу и посредством печей произвести Феррару в Архангельске. В таком случае пересадка будет иметь благополучный исход. Вы без церемонии обманываете, надуваете благодушное создание. Такое надувание нередко доходит до комизма. Есть водяные растения, требующие непременно текучей воды. Чтобы надуть бедного пленника, устраивают в его чану несложный механизм, колеблющий воду, -- и бесхитростное растение, принимая чан за родимую реку, распускается и цветет к восторгу любителя. Подобным же способом можно обмануть и цветы благодушного Гомера, Софокла, Эврипида и пересадить их из древней Греции в Москву. Стоит только выстроить хорошую школу, основательно изучить в ней греческий язык и древности -- и цветы Гомера расцветут перед вами в первобытной чистоте и свежести. Но заказывая перевод, вы требуете не пересадки, а совершенно другого образа действия. Вы пленились садом Monte Pincio {Монте Пинчио ( ит.). } и требуете, чтобы русский садовник соответственным сопоставлением русской флоры воспроизвел для вас впечатление итальянского сада, заменяя, например, пальму сосною, миндальное дерево орешником и кактус лопухом. Искусный садовник, быть может, и воспроизведет до некоторой степени ваше впечатление, но никакой здравомыслящий не станет утверждать, что одним вполне заменено другое. Можно в гравюре превосходно дать почувствовать оригинал, но заменить его ничем на свете невозможно.