— А что, Иринарх Иванович, можно?

— А! червь злосчастный! — воскликнул Богоявленский, — заходи, ничего!

Сидорыч юркнул в калитку, но, увидав на дворе докторшу, смутился. Женщина в грязном капоте и таком же чепце развешивала на заборе белье.

— Опять! — крикнула она, сердито взглянув на Сидорыча.

— Сам позвал, — внушительно ответил Сидорыч и прошмыгнул в сени.

— С добрым утром, Иринарх Иванович! — сказал Сидорыч, три раза перекрестясь на образ и низко кланяясь хозяину.

— Садись, — сказал Богоявленский, указывая жирным пальцем на грязный кожаный стул. — Рассказывай, что нового в городе и как вчера подвизался по части крючкотворства?

— Алтухину важнейшее, могу сказать, прошенье смастерил и был за то подобающим образом ублаготворен очищенной. Даже целковнику приполучил; но «infandum regina jubes renovare dolorem!»[49] попадья наша пронюхала и отняла. Орлом на меня, смиренного агнца, налетела: «In ovilia demisit hostem vividus impetus»[50]; я было вспомнил reluctantes dracones[51], да куда тебе, так и подхватила мой карбованчик. Много, говорит, вас дармоедов.

— Дома доктор? — спросил Гольц, остановись пред растворенным окном.

— Дома, пожалуйте! — отвечал Богоявленский.