Громека от 11-го января 1858 г. писал:

«Славься делом сим удачным, Славься, нежный Фет! Вашим милым новобрачным Искренний привет! Много счастья, многи лета Бог им да пошлет! И продлит во славу Фета Свой Борисов род! Я спешу. Сию минуту Еду в град Петра (Исполняя службу люту, Дрыхну до утра). Кстати: в Питере Щербатский Ипполит, и с ним Для Непира*) путь по-братски Мы уж сочиним…» *) Непир оставался в полку, во время моего пребывания заграницей. Но не довольно ли стихами? Пора перестать подослать вам таковыми. Ипполит Федорович подал в отпуск и едет заграницу лечиться, кажется оставит полк совсем. Еще раз усерднейшие поздравляю вас с счастливым сочетанием Борисова; он, без сомнения, сумеет сделать ее счастливою. Если молодые еще у вас, то поклонитесь им хорошенько от меня. Жму вашу руку. С. Громека.

От 4-го января 1858 г. получил я письмо от Апполона Григорьева:

Друг и брат Афанасий! Благодарю тебя и за письма, и главное за ту привязанность, которая в них видна, хотя за этакие вещи не благодарят. Все, что ты говорил тут о служении черни и проч. — это дело, да только это все стрелы, летящие мимо. Об этом или надобен толк долгий, или вовсе не нужно никакого до времени. Дело покамест не в том, — дело в том, что ты меня понимаешь, и я тебя понимаю, и что ни годы, ни мыканье по разным направлениям, ни жизнь, положительно — мечтательная у тебя, метеорски-мечтательная у меня, — не истребили душевного единства между нами. Рад твоей Маниловке, рад твоим стихам, которые прилетают ко мне — «Как май ароматный В дыханья весны, Как гость благодатный С родной стороны»… Как гласит цыганская песня — и пожалуйста не верь ты в отношении к своим стихам никому, кроме Боткина и меня, разве только подвергай их иногда математическому анализу Эдельсона, — это для их здравого смысла, и кроме того у него есть особенное яркое чутье, или чутье на яркое, но только на яркое, редко на тонкое и музыкально-неуловимое. Вообще верь только критикам в этом деле, а не поэтам, т. е. ни Тургеневу, ни Толстому, ни даже Островскому, по той простой причине, что они всегда смотрят сквозь свою призму. Наилучшее доказательство-несчастное издание второе, Тургеневское. Толстой, вглядываясь в его натуру сквозь его произведения, — поставил себе задачею даже с некоторым насилием тать музыкально-неуловимое в жизни, нравственном мире, художестве. В этом пока его сила, в этом его и слабость. Островский шире всех, конечно, но с ним другая беда: он часто подкладывает свое и готов предобросовестно восторгаться шумихой Мея. Стихи свежи, благоуханны и по моему даже ясны. Рад за Ивана Петровича. Но не разучился бы он понимать Венгерку, которую так тяжело и хорошо понимал он силою глубокого и долгого душевного страдания? А впрочем нет! От долгого горя есть всегда приличный осадок. Слушай, брат, у меня к тебе опять просьба и большая. К ней неизбежны два предисловия. 1) Ты знаешь или видишь достаточно, что жизнь моя вен искалечена, запутана, перепутана во всяком отношении. Выйти из этой путаницы даже и надежды мало. Знаю, что по возврате пущусь издавать журнал напропалую, т. е. с глубокою верою в истинность своего литературного взгляда, с глубочайшим неверием в успех журнала. При этой адской запутанности дел, у меня отец, к которому я страстно привязался в последние времена, и семья… ну что тут рассказывать — сам знаешь и видишь. «Quesque Fortunae suae faber» — и я смиренно склоняю голову под топор судьбы, не отдавая ей впрочем ничего из своего заветного. Отправляясь, я обрезал себе расходы, здесь обрезал себя еще больше — до nec plus ultra, чтобы им доставалось по крайности столько, сколько бы доставалось в моем присутствии. Я оставил себе пять червонцев в месяц, и мне положительно не на что ни одеваться, ни учиться. 2) В это время написано мною много: кончена часть вещи: «К друзьям издалека» и часть, носящая название «Морен. Тут весь я, все мои вопросы — Философские, исторические, литературные. Но прежде чем отдать эту дорогую мне книгу Дружинину, хотел бы отделать седо точности, до ясности, до известной степени художества. Спаси меня теперь, или лучше спаси мою книгу и дай ей сказаться, как ей надо сказаться. Мне на все это время, т. е. до июня — на платье, ученье, галереи и Париж — нужно восемьдесят червонцев. Прошу тебя именем нашей ничем нерушимой дружбы выслать мне эту сумму через здешних банкиров, на имя какого либо Флорентийского, и главное сохранить глубочайшую тайну. Я сам обязуюсь в июне предоставить в твое полное распоряжение отделанную книгу (в ней листов 10 печатных), а в случае смерти — оставить записку, в которой бумаги должны быть предоставлены в твое распоряжение… Милый мой, ты знаешь, — я не подлец и когда что сказал кому либо из своих кровных, то это будет так. Во всяком случае: 1) об этом ни слова ни патеру, никому вообще; 2) присылай денег тотчас же по получении сего послания, или тотчас же отвечай отрицательно, ибо тогда я отправлю свое чадо в его грубом и необделанном виде к Дружинину. Главное, пришли денег или отвечай отрицательно без проповедей, в возможной скорости». Сей неблаговидный наскок на твою дружбу делается по двум причинам: 1) потому что я в тебя верю и 2) потому что хлеб у меня есть, но я продаю его, что говорится, на корню. Засим будь здрав, кланяйся жене, сестре и ее мужу и пиши хорошие стихи, чем много доставишь мне удовольствия. Ап. Григорьев.

Как утопающий за прибрежные скалы, хваталась Надя руками за меня и за жену. Такое положение было для Борисова невыносимо, и он объявил, что они через неделю уезжают в Фатьяново, так как Саблер не советовал подвергать Надю впечатлению возврата в Новоселки.

В половине января я, в числе прочих, наличных, московских литераторов, получил приглашение В. А. Кокорева на обед в его собственный дом близь Маросейки. Цель этого приглашения была мне совершенно неизвестна, так как про обед 28 декабря 1857 г. в Купеческом клубе я узнал только из статьи Н. А. Любимова в сентябрьской книжке Русского Вестника 1888 года. Речь, сказанная при этом Кокоревым, тождественна по содержанию с произнесенною им в Купеческом клубе: о добровольной помощи со стороны купечества к выкупу крестьянских усадеб. Помню, с каким воодушевлением подошел ко мне М. Н. Катков и сказал: «вот бы вам вашим пером иллюстрировать это событие». Я не отвечал ни слова, не чувствуя в себе никаких сил иллюстрировать какие бы то ни было события. Я никогда не мог понять, чтобы искусство интересовалось чем либо помимо красоты. Тем не менее за столами, покрытыми драгоценным, старинным серебром: ковшами, сулеями, братиками и т. д.,- с великим сочувствием находились, начиная с покойных братьев Аксаковых и Хомякова, — наиболее выдававшиеся в литературе представители славянофилов. По причине множества речей, обед кончился не скоро. Но на другой день всех присутствующих, по распоряжению графа Закревского, пригласили к обер-полициймейстеру расписаться в непроизнесении впредь застольных речей. Помню, какгр. Н. Н. Толстой добродушно хохотал, восклицая наставление детям: «on ne parle pas à table».

Явно, что в то время правительство далеко было от мысли привлекать общество к обсуждению государственных мер.

Между тем Громека от 15 января писал:

Согласно вашей просьбе, спешу уведомить вас, милый Афанасий Афанасьевич, что на этих днях, около 18 или 20 числа, я еду на медведя. Передайте Толстому, что мною куплена медведица с двумя медвежатами (годовалыми), и что если ему угодно участвовать в нашей охоте, то благоволит к 18 или 19 числу приехать в Волочек, прямо ко мне, без всяких церемоний, и что я буду ждать его с распростертыми объятиями: для него будет приготовлена комната. Если же он не приедет, то прошу вас уведомить меня к тому же времени. Я полагаю, что охота состоится именно 19 числа. Следовательно, всего лучше и даже необходимо приехать 18-го. Если же Толстой пожелает отложить до 21-го то уведомьте; далее ждать невозможно. Ипполит и Николай Федоровичи кланяются и поздравляют с замужеством сестры. Первый из них обещает устроить чрез Василия Павловича, которого ждет на дняхв Петербург, — доставление ко мне Непира. Обнимаю вас. С. Громека. P. S. «В сердце прежнюю любовь хранит К вам Щербатский Ипполит, А Степан Степанов сын Громека Будет вас любить четыре века».

Для большей убедительности известный вожак на медвежьих охотах, Осташков, явился на квартиру Толстых. Его появление в среде охотников можно только сравнить с погружением раскаленного железа в воду. Все забурлило и зашумело. В виду того, что каждому охотнику на медведя рекомендовалось иметь с собою два ружья, граф Лев Николаевич выпросил у меня мою немецкую двустволку, предназначенную для дроби. В условленный наши охотники (Лев Николаевич и Николай Николаевич) отправились на Николаевский вокзал. Добросовестно передам здесь слышанное мною от самого Льва Николаевича я сопровождавших его на медвежьей охоте товарищей.