Passy. Ты в таких хлопотах, любезный мой Фет, что у меня дух захватывает, когда об этом думаю; но не смотря на это, я радуюсь за тебя. Знаю, как трудно иметь дело с простым народом. Мы в этом случае находимся в странном положению, именно: считать ли его за ребенка, который поступает по неразумению и следственно должен внушать сострадание, или презирать его, как нечто испорченное в корне. Но это будет неверно. Впрочем, думай как хочешь, а практика ужасна. Слава Богу, что Маша уже в Степановке; теперь ты покойнее. Ты, конечно и без уверений моих поверишь мне, как я интересуюсь твоим хозяйством, и потому держи меня au courant, что происходит в нем. Не забудь также написать мне Толстом; я адресовал ему письмо в Тулу; не знаю, дошло ли оно до него. Я продолжаю свое лечение по-прежнему, и в будущем месяце доктор мой пошлет меня, кажется, в Пиренеи в Baganéres du Lichon. Хуже всего то, что он сомневается, можно ли мне будет ехать в Россию на зиму; это будет видно только в сентябре. Но так или иначе, а в будущем мае я в Степановке. — Я слышал, что Дружинин болен чахоткой. Это ужасно! Его участие в Веке бесцветно, и чернокнижник, очевидно, опоздал десятью годами. Ты мне не пишешь, заглядываешь ли ты в русские журналы? Великое безобразие в них творится. Петербург скис журналы особенно отличаются им. Напиши, как вы проводите вечера? Я теперь до такой степени окружен скукой и однобразием, что надо много силы, чтобы не впасть в хандру. Читать я еще не могу, а мой доктор говорит, что глаза мои поправятся не прежде шести месяцев. Какова перспектива! Конечно, я могу уже теперь разобрать письмо, но после каждых десяти минут я должен давать отдыхе глазам, иначе в них начинается лом и резь. В писании то же самое или еще хуже. Слава Богу, что я по натуре еще не склонен к хандре. Извести меня о Тургеневе; что он улаживает ли со своими мужиками, и вообще о том, как это дело идет в вашей стороне? — Что это Маша совсем замолкла? Написала мне письмо с куриный носочек, да и замолкла. Ждешь подробностей о жизни, о знакомых, обо всех мелочах, которые так интересны вдали, и вместо этого находишь только желание «всякого благополучия». Мне уж поистине писать не о чем. Вот разве рассказать о вечере, который давала моя хозяйка и который начался концертом: пел отставной тенор 72 лет (я не шучу) и бас 65 лет. Море пошлостей, которое меня здесь окружает, несравненно хуже всякого невежества. Это царство de lieux communs и, прибавлю, блаженное царство. Прощайте, милые друзья. Письма мне адресуйте по-прежнему. Навсегда вам верный В. Боткин.
9 июля 1861 года он же:
Passy. Меня всегда интересуют вести из Степановки, даже и тогда, когда они не облачены в такую милую форму, как последнее письмо. Движение вашей мирной и вместе волнуемой жизни находит симпатический отзыв во мне, и я радуюсь и печалюсь по мере того, как устраивается твое хозяйство. Я верю тому, что никакая разумная деятельность даром не пропадает. Тургенев говорит только, что у тебя глуховато. Кстати: сцена, бывшая у него с Толстым, произвела на меня тяжелое впечатление. Но знаешь ли, что в сущности у Толстого страстно любящая душа, и он хотел бы любить Тургенева со всею горячностью, но к несчастию, его порывчатое чувство встречает одно противное, добродушное равнодушие. с этим он никак не может помириться. А потом, к несчастию, ум его находится в каком то хаосе представлений, т. е. я хочу сказать, что в нем еще не выработалось определенного воззрения на жизнь и дела мира сего. От этого так меняются его убеждения, так падок он на крайности. В душе его кипит ненасыщаемая жажда, говорю ненасыщаемая, потому что, что вчера насытило его, нынче разбивается его анализом. Но этот анализ не имеет никаких прочных и твердых реагентов и от этого в результате своем улетучивается ins blaue hinein. А не имея под ногами какой-нибудь твердой почвы, невозможно писать. И вот где причина, почему он не может писать, и до тех пор это продолжится, пока душа его на чем-нибудь успокоится. Прилагаю здесь маленькую записочку к нему, которую при случае и пожалуйста ему перешли. Я ему уже писал, адресовал в Тулу, но верно письмо не дошло до него. Спасибо тебе! На нынешний раз ты написал так разборчиво, что я без малейшего труда пробежал твое письмо. Глаза еще очень слабы и ломят от малейшего напряжения. Лечение мое продолжается по-прежнему. Всего более огорчило меня то, что мой доктор оставляет меня на зиму на Париже, говоря, что необходимо мне быть на его глазах. Целую неделю я был от этого в отчаянии, но потом сообразив, что доктор мой уже так значительно помог мне, решился следовать его совету. Во-первых, я не люблю парижской зимы и этих домов, где все на живую нитку, и во-вторых, не люблю ни французской жизни, ни французских нравов, ни французских людей. С каким наслаждением я променял бы теперь Париж на Москву! Но до тех пор, пока не поправятся глаза мои, мне нечего и думать о работе. Ты воображаешь, что я занят. Увы! по большей части только толчение воды. Я никак не могу привыкнуть слушать чтение, и половина из него пропадает попусту. Читая сам, размышляешь, останавливаешься, иное перечитываешь снова, и все идет споро. При слушании совсем не то. Что касается до интересов, то мне кажется самому, что с ослаблением моих сил и зрения, они стали как будто живее. Но ведь теперь это чистая ирония. Но особенно рад я тому, что ты, Маша, не скучаешь: да и как скучать, когда есть чтение, музыка и прогулка. Сравни мое положение с твоим и возликуй душой. Тургенев и Толстой видели меня при начале моей болезни и конечно сказали вам, на что я был тогда похож. Теперь надо думать о том, как устроить себя на зиму: тепло и солнце для меня необходимы. Вам смешно покажется, что я в начале июля думаю уже о зимних квартирах. Ваш В. Боткин.
Тургенев писал из Спасского 25 августа 1861 года:
Увы! и тысячу раз увы, мой дорогой Афанасий Афанасьевич, — по зрелом соображении не могу я быть у вас, как бы того ни хотелось, не могу пострелять еще с вами, выпить Редерера… Я уезжаю отсюда через три дня и не останавливаясь скачу в Париж. Очень, очень мне это больно, но надо покориться необходимости. Очень мне также досадно, что я не успел дать вам прочесть мой роман и услышать от вас дельное слово и умный совет. Что делать! В апреле месяце, если Бог даст, при пенья соловьином я вновь увижу вас, певец весны. Пишите мне в Париж, poste restante, а я буду отвечать вам, смею прибавить, с обычною аккуратностью. Будьте здоровы, это главное; не смущайтесь хозяйственными дрязгами и не гоняйте от себя прочь Музу, когда она вздумает посетить вас. Передайте мой усерднейший поклон Марье Петровне и соседям вашим также поклонитесь от меня. Приезжайте сюда в сентябре: здесь бывает отличная вадьдшнепиная охота, в которой я, к горю моему, участия не приму… Но Афанасий с Весной будет вам сопутствовать. Еще раз крепко жму вам руку и целую вашу патриархальную бороду. Ваш Ив. Тургенев.
Из Парижа он же от 23 сентября 1861 года:
Сердцу моему любезнейший Фет, я приехал сюда с неделю тому назад, но только на днях поселился на квартире, адрес которой вам посылаю: rue de Rivoli, 210, та же квартира, что и в прошлом году. Дочь свою я нашел, как говорится, в лучшем виде и остальных знакомых тоже; ездил в Куртавнель, и, глядя на зеленую воду рва, вспоминал о вас. С Боткиным виделся сегодня; он ездил прогуляться в Женеву и вообще смотрит молодцом, хотя все еще недоволен своими глазами; но должно полагать, что к весне он совершенно поправится. Я ему много рассказывал; как вы можете себе представить, мы смеялись и беспрестанно переносились мыслию в необозримые поля, окружающие Степановку. Каково-то вы поохотились хоть на вальдшнепов? Здесь стоит такая теплынь, что все ходят в летних штанах. — Это не письмо, а так записочка, назначение которой задрать вас, т. е. вызвать от вас ответ, на который с моей стороны последует ответ, — и так далее. А у меня пока все мысли разбежались, словно испуганное стадо баранов, хотя собственно пугаться было нечему: приписываю это внезапной перемене образа жизни, климата и т. д. Здоровье впрочем недурно. Ну, будьте здоровы. Крепко жму вам руку и дружески кланяюсь Марье Петровне, Борисову и всем приятелям. Ваш Ив. Тургенев.
8 ноября 1861 года он же из Парижа:
О любезнейший Фет, о Иеремия южной части Мценского уезда, — с сердечным умилением внимал я вашем горестному плачу, и в то же время тайно надеялся, что, как говорят французы, черт не так черен, каким его представляют. Нашли же вы добродетельного механика-самоучку, найдете и средство запродать ваш хлеб, который не может не подняться в цене, ибо Франции грозит голод. А потому предсказываю вам, что с терпением и выдержкой вы пробьетесь победоносно через все затруднения, и при нашем свидании весной, «при песнях соловьиных» — все будет обстоять благополучно. Только нужно будет вам брать пример с здешнего императора: он отказывается от всяких излишних построек и издержек, и вы покиньте дерзостную мысль о воздвижения каменных конюшен и т. д. и т. д. Кстати «еще одно последнее сказанье» о несчастной истории с Толстым. Проезжая через Петербург, я узнал от верных людей (ох, уж эти мне верные люди!), что по Москве ходят списки с последнего письма Толстого ко мне (того письма, где он меня «презирает») — списки, будто бы распущенные самим Толстым. Это меня взбесило, и я послал ему отсюда вызов на время моего возвращения в Россию. Толстой отвечал мне, что это распространение списков — чистая выдумка, и тут же прислал мне письмо, в котором, повторив, что и как я его оскорбил — просит у меня извинения и отказывается от вызова. Разумеется, на этом дело и должно покончиться, и я только прошу вас сообщить ему (так как он пишет мне, что всякое новое обращение к нему от моего лица он сочтет за оскорбление), что я сам отказываюсь ото всякого вызова и т. п., и надеюсь, что все это похоронено навек. Письмо его (извинительное) я уничтожил, а другое письмо, которое, по его словам, было послано ко мне через книгопродавца Давыдова, я не получил вовсе. А теперь, всему этому делу de profundius. Ну с, что еще сказать вам? Живу я здесь au jour le jour, пользуясь порядочным здоровьем и не без уныния прислушиваясь ко всему, что доходит сюда из России. Многое можно было предвидеть, многое я предсказывал в Петербурге, но от этого не легче. Господи! уж на что долго продолжается молотьба или правильнее молотие, когда же из нас мука выйдет? Чтение российских журналов не способствует к уменьшению уныния. Что касается до моей повести (о которой так благоприятно отозвался все тот же единственный француз {Делаво, о котором выше говорено, имел привычку, рассуждая, накрывать глаза и усилено перебирать своими костлявыми пальцами, за что в разговоре с Тургеневым я прозвал этого прекрасного человека «ночным фортопианистом», а Тургенев прибавил, что это единственный знакомый мне француз. Если прибавить: из литературного мира, то это будет справедливо.}, «ночной фортопианист»), то она, по причинам внутренним и внешним, не явится раньше весны, а потому мы может быть прочтем ее вместе. Может быть она даже совсем нигде не явится. — Усердный поклон вашей жене, Борисову, его жене, всем соседям, приятелям и вообще всей русской сути, которую вы так браните, но которая издали мне кажется милой. Вам я крепко жму руку и остаюсь преданный вам Ив. Тургенев.
Несмотря на то, что Степановка находилась от Новоселок на семидесятиверстном расстоянии к югу по мценско-курской большой дороге, Борисовы приехали нас навестить. Но потому ли, что Надя жалела об окончательной разлуке с нами, или под тайным влиянием болезни, которая, по словам Борисова, никогда окончательно не прекращалась, Надя смотрела на наше более чем скромное житье с явным оттенком раздражения.