— Знаете ли, — говорил мне граф, — что во время нашей юности подобные пианистки разъезжали по Европе и давали концерты. Она всякие ноты читает так же, как вы стихи, находя для каждого звука соответственное выражение.
В августе я стал побаиваться повторения органического расстройства, от которого некогда спасен был благодетельною рукою профессора Новацкого. К этому присоединилась зубная боль Оленьки, так что я решился немедля ехать с нею вдвоем в Москву, где остановился на Покровке в пустом доме Боткиных, проводивших лето на даче в Кунцеве. Так как Оленька по летам своим могла только быть под попечительством, а не под опекой, то я нисколько не препятствовал ее частым посещениям пансиона г-жи Эвениус[238], во главе которого уже года с два тому назад стояла меньшая сестра, заступая место умершей его основательницы.
Накануне обратного отъезда в Степановку Оленька попросила у меня разрешения остаться на несколько дней у г-жи Эвениус, сказавши, что присылать за нею никого ненужно, так как г-жа Эвениус дает ей в провожатые классную даму. Когда я стал укладывать свой небольшой чемодан, Оленька, увидавши довольно большой хлебный нож, сказала: «Дядя, этот нож тебе возить в чемодане неудобно; позволь, я уложу его на дно моего деревянного сундука, где он ничего повредить не может, а между тем никакой беды от того не будет, что я привезу его неделею позже в Степановку».
Так, к общему удивлению домашних, я вернулся в деревню один. Через неделю прибыло письмо Оли с просьбою о продлении пребывания в Москве, — исполненное любезных ласк и извинений. Затем письма стали приходить все более короткие и формальные, из которых я убедился, что усердные руки содержательницы пансиона уже не выпустят неопытную девочку. Роковое письмо не заставило себя ждать: оно уведомило, что Оленька остается в Москве. Конечно, я в тот же день отвечал, что ни опекуном, ни попечителем племянницы быть не желаю и прошу указать личности, которым я могу сдать все ее состояние.
Так неожиданно разыгралось событие, еще раз указавшее мне наглядно, что жизнь причудливо уводит нас совершенно не по тем путям, которые мы так усердно прокладывали и расчищали. Ошибался ли я, или во мне говорило инстинктивное чувство самосохранения, но я вдруг почувствовал себя окруженным атмосферою недоброжелательства, резко враждебного моим наилучшим инстинктам. Мирная, отстроенная, обросшая зеленью Степановка сделалась мне ненавистна. Я в ней задыхался. На третий день мы с женою и неразлучным Иваном Александровичем сидели на железной дороге в Ливны, где ожидала высланная вперед коляска, чтобы везти нас на Грайворонку. На широкой степи близ красивых табунов я вздохнул свободнее, но при этом я старался не думать о предстоящем возвращении в Степановку.
В день отъезда, после завтрака жена моя ушла к себе готовиться к дороге, а мы с Иваном Александровичем все еще сидели в столовой за круглым столом под лампою. Говорить не хотелось. Наступила минута, про которую говорят: «Тихий ангел пролетел». Торопливый маятник стенных часов усердно отчеканивал свой педантический счет.
— Знаете ли, Иван Алекс. — воскликнул я, — до какой степени мне противно возвращаться в Степановку!
— Надобно, — отвечал Ост, — от этого избавиться.
— Каким же образом?
— Уж вы только поручите мне: я Степановку продам, я вам сейчас же куплю, что вам будет по вкусу.