«Сам приказчик Никифор Федорович сегодня вернувшись из Мценска, сказывал: Всех бунтовщиков переловили и в тюрьму посадили. Добирались до царской фамилии, ан не на того напали. Он тут же в тюрьме-то был ряженый, они и говорят: „Не мы, так наши дети, наши внуки“. Тут-то их уже, которых не казнили, сослали со всем родом и племенем».
Отец не был против игр и даже беготни детей, но неприветливо смотрел на игрушки, даримые посторонними. «Не раздражайте желаний, — говорил он, — их и без того появится много; деревянные кирпичики, колчушки — самые лучшие игрушки».
Справедливость этого я испытывал сам. Хотя у меня и была картонная лошадь, но в воскресенье и праздничные дни, когда девичьи скамейки были свободны, с гораздо большим наслаждением запрягал их и отправлялся в далекие и трудные путешествия, не двигаясь с места. Благодетельная фантазия сильнее работает при меньшей правдоподобности, а потому и более восторгает. Эта же богиня усаживала меня верхом на колени к молодой красавице соседке нашей Александре Николаевне Зыбиной, когда последняя приезжала в гости к мама и садилась в своем светлосером шелковом платье на кресло в гостиной около дивана. Хотя, подскакивая на ее коленях, я держал в руках, как вожжи, ее жемчужное ожерелье, но должно быть, делал это достаточно осторожно, так как Зыбина несколько раз позволяла мне это катанье
Кроме колен добрейшей Александры Николаевны, у меня была еще более отрадная лошадка: грудь моего крестного отца и дяди.
Он был холостяк, нежно любил моего отца и, приезжая весьма часто верхом или на беговых дрожках за 4 версты со своего Ядрина, считал наш дом нераздельным со своим.
И отец и дядя были с мундирами в отставке: первый в уланском с малиновым подбоем на лацканах, а дядя в пехотном с красным подбоем и георгиевским крестом в петлице.
Услыхав о приезде дяди, я тотчас же бежал в кабинет отца, где обыкновенно заставал последнего в кресле перед письменным столом, а дядю — лежащим навзничь на кушетке. Поцеловавши у дяди руку, как этого требовал домашний этикет, я взлезал на кушетку и садился на грудь дяди верхом.
— Как же ты так беспокоишь дядю! — говаривал отец; но на это постоянно следовало возражение дяди.
— Ты, пожалуйста, уж оставь нас в покое. Мы с ним друг друга знаем.
Не знаю, что мог видеть дядя в моих глазах, но он всегда с улыбкой брал меня за уши, за подбородок, щеки, нос и т. д. и спрашивал: «Что это такое?» и когда я отвечал: «Нос, ухо», — дядя говорил: «Врешь, плутишка, это глаза».