Вследствие этого я искал, расспрашивал подходящего частного заведения, и выбор мой остановился на прекрасной частной лечебнице, по соседству от нашего дома на Плющихе, на хорошо знакомом мне месте дома покойного М. П. Погодина. Оставалось только перевезти больного из Петербурга в Москву, добившись формального увольнения его из больницы. В Петербурге я обратился за советом к тамошнему старожилу, шурину своему М. П. Боткину, который тотчас же объявил, что состоит попечителем больницы св. Николая и немедля готов исполнить мое желание, хотя не может уяснить себе, с какою целью я задумал перемещение больного, материальные условия жизни которого не оставляют желать ничего лучшего. В этом Боткин предложил мне лично удостовериться тотчас же, переехав с ним в лодке через Неву, на левом берегу которой, прямо против его дома, стоит больница св. Николая. В конторе больницы старший доктор, услыхав о моем желании видеть больного, провел нас в большую, светлую и прекрасную комнату, занимаемую Борисовым. На кровати, стоящей посреди комнаты, я увидал больного в прекрасном сером халате, сидящим с опущенною на руки и понуренною головой. Когда доктор остановился против больного, имея Боткина по правую, а меня по левую руку, Борисов не обратил на нас ни малейшего внимания и что-то бормотал, причем доктор сказал: «Читает наизусть латинские стихи».
— Петр Иванович, — сказал доктор, — посмотрите, кто к вам пришел.
При этих словах больной повернул голову налево и, узнав Боткина, слегка улыбнулся и снова понурил голову.
— Петр Иванович, да вы посмотрите направо, — сказал доктор.
Больной поднял голову, и глаза его вспыхнули огнем восторга.
— Дядя Афоня! — крикнул он. Но это был один момент: луч восторга, засиявший в глазах его, видимо, погасал, и, понуря голову, он снова сел на прежнее место, с которого было порывисто вскочил.
Убедившись в превосходном уходе за моим больным, я отказался от мысли перевозить его в Москву.
В январе 1886 года Киндлер приехал нас поздравить с Новым годом в качестве уже окружного инспектора, а когда в начале марта мы собрались в деревню, то услыхали, что он захворал, как оказалось впоследствии, черною оспой, от которой и умер в полном расцвете сил.
Только на днях из несомненного источника я услыхал подробности его смерти. Узнавши, что заболел черною оспой, он перерезал себе горло бритвой; но в госпитале, куда его отправили, черная оспа прошла, а между тем он умер от нанесенной себе раны. Психический мотив этого поступка остался для меня тайной.
В декабре 1887 г. я ездил в Петербург по весьма неприятной тяжбе, свалившейся на меня, как снег на голову, как бы в подтверждение французской пословицы: «qui terre a, guerre а»[254].