Впрочем, в утешение российскому дворянству надо заметить, что оно в социалистическом государстве все же оставило после себя внушительный след. В каждом советском городе стоит памятник российскому дворянину — Владимиру Ильичу Ульянову-Ленину. Кепка и помятый пиджачишка Владимира Ильича вводят в заблуждение трудящихся всего мира и девяносто девять процентов из них не имеют понятия о том, что вождь мирового пролетариата совсем не пролетарий, а потомственный дворянин Российской Империи.
"Рыба воняет с головы", — говорит народная мудрость и не своеобразным ли объяснением всей гнилостности социалистического государства, является то обстоятельство, что оно было гнилым еще с самого своего основания. Ибо, трудно признать здоровым и нормальным то явление, что основоположником первого социалистического государства был как раз представитель того буржуазного класса, ради уничтожения которого и родилось это самое социалистическое государство.
Во всяком случае, оригинальная сцена, как недоучившийся богослов Джугашвили-Сталин, никогда в своей жизни не державший в руке ни серпа, ни молота, никогда не носивший почетного звания "крестьянин" или "рабочий", клянется у открытого гроба потомственного дворянина Ульянова-Ленина в верности идеалам рабочего класса, еще найдет своего Джонатана Свифта или хотя бы Козьму Пруткова.
В Симферополе — крестьян нет. Рабочих — очень мало. О нищенском существовании первых я уже писал. О жалком быте вторых — тоже. И я думал — кто же в этой стране "снимает пенки с октября?" Быть может представители административного аппарата?
В Симферополе — административном центре Крымской Автономной Республики много советских госучреждений. Я пишу "советских", ибо почти все они остались на время оккупации на своих местах, а с ними и служащие. И теперь я хорошо знаю в каких жутких условиях приходилось им работать.
Посещая присутственные места заграницей, мы привыкли к большим зданиям, широким коридорам, паровому отоплению, светлым комнатам, в которых работают один-два, редко три-четыре человека. Я проехал, в сущности, вдоль всей Европейской России, от Пскова до Симферополя, но нигде ничего подобного не видел. Кроме военных штабов, отделений НКВД и крупных партийных учреждений, занимающих либо бывшие дворцы, либо новые здания, вся остальная масса советских служащих обречена на первобытные условия работы.
В больших полутемных комнатах, в которых часто уже с утра надо зажигать свет, сидят по десять, двадцать и тридцать служащих. Они выполняют самые различные функции. Поэтому вы одновременно слышите пулеметный стук пишущих машинок, кастаньеточные пощелкивания русских счетов, телефонные разговоры, причитанья просительниц и увещевания служащих. В этом несмолкаемом рокоте, в давке и тесноте проходит день советского служащего. Он сидит целый день в этом караван — сарае, за неудобным обшарпанным столиком, часто на табуретке, сидит с беспокойной мыслью — удалось ли жене получить сегодня в кооперативе селедки и не попал ли он ненароком в список подлежащих "чистке". За это он получает грошовый оклад, который с грехом пополам позволяет ему просуществовать три недели в месяце. А как он живет четвертую неделю? На это я слышу уже знакомый ответ: — "крутился…"
Казалось бы, что в государстве, где все принадлежит государству, административный аппарат должен был бы быть обставлен как следует. Но этого не было. Почему? Вопрос — праздный. Но так или иначе, несчастный, забитый: "совслуж", как он здесь сокращенно называется, нищенски жил и каторжно работал только за право на эту каторгу и нищету.
В этих учреждениях — масса посетителей. После резкой встряски, вызванной войной и оккупацией, все перемешалось и подпрыгивает сейчас на житейском сите, стараясь сквозь свободную дырочку снова проскочить в жизнь. Кроме обычных в таких условиях посетителей, я встретил и одну необычайную разновидность просителя, которая могла народиться лишь в непроходимых джунглях марксистского государства. Это люди — желающие восстановить свои законные имя и фамилию, давно замененные для советских условий более удобными и подходящими.
С несколькими из таких клиентов я познакомился. Предположим, что чья-то фамилия была Голицын или Крестовоздвиженский. Предположим, что первый был гвардейским офицером, а второй — священником. И то, и другое в двадцатом году (и в тридцатом, и в сороковом) в лучшем случае равнялось ссылке в концлагерь. И Голицын или Крестовоздвиженский, делались Климчуком или Сидорчуком и для полного успеха мимикрии начинали заниматься сапожничеством, либо поступали в дворники.