В сочельник, с самого утра в городе чувствуется оживление. На улицах встречаются поминутно люди, несущие елки. Ими же оживленно торгуют на базаре.
— Ты, что ж это на наше Рождество такие худые елки принес? — возмущается одна покупательница. — Небось на немецкое получше-то заготовил, чтобы больше получить?…
— Бери, бери, тетка, что дают, скоро и таких не будет. Вишь только три и осталось, — неуважительно отзывается торговец.
Через рынок пробиваемся к собору. Позади и впереди нас длинной вереницей идут люди. Проходим под старинными, неимоверной толщины, сводчатыми воротами Кремля. Когда-то в эти ворота, опираясь на клюку, входил согнувшийся, хмурый и беспокойный Иоанн Грозный. Затем, столетием позже, через эти же ворота, широкими энергичными шагами проходил Петр Великий. Их ноги ступали по этим же бесформенным каменным плитам, которые виднеются из-под очищенного снега. А еще двумя столетиями позже, в эти холодные, безразличные ко всему, ворота входили малограмотные товарищи из горкомов и райкомов, ведя за собой русских детей для того, чтобы показать им, что сделала советская власть с Троицким собором, с этим замечательнейшим осколком тысячелетней отечественной истории. Псковичи спокойно проходят под этими воротами. Они к ним привыкли. Это часть их быта. Меня же, проходящего под ними впервые, они давят своим вековым прошлым.
Собор уже полон молящихся. Люди протискиваются вперед, чтобы занять лучшее место, поставить свечку, приложиться к иконе. Собор открыт только месяца четыре, но около меня две старушки уже спорят из-за места.
— Я на этом месте с сентября месяца стою, — говорит одна.
— С сентября месяца! — шепотом возражает другая, — а я тут, матушка, еще в девятьсот десятом годе стояла…
На них шикают и старушки успокаиваются.
Я никогда не забуду этой всенощной. Тесно прижавшись друг к другу стоят молящиеся. Некоторые всю службу стоят на коленях. В храме жарко от тысячи свечей, горящих перед иконами. Из задних рядов, каждую минуту постукивают вас по плечу свечкой с просьбой передать дальше. Многие иконы украшены прекрасно вышитыми полотенцами и замечательно сделанными искусственными цветами. И то, и другое приносят и сейчас, какие то латаные и перелатаные крестьянки и любовно вешают их на икону. Это их дар храму. Дар в те дни, когда кусок бумаги, не говоря уже о полотне, представляет собой редкость и драгоценность. Большой любительский хор поет необыкновенно просто и поэтому необыкновенно тепло. Без той профессиональной вылощенности, свойственной русским заграничным хорам, которая по-видимому обуславливается необходимостью петь по совместительству и в церковном хоре, и в оперном, а иногда и в хоре балалаечников. Мне начинает казаться, что я такого хора никогда не слыхал. А может так действует окружающая обстановка.
Я внимательно разглядываю лица молящихся. Зачем они пришли сюда? Из любопытства? Или может они решили, что раз храм открыт, то теперь надо обязательно посещать его? Серьезные, глубокие взоры их, с верой и сознанием значительности здесь совершаемого, устремлены в одну точку. Руки то и дело поднимаются для широкого и медленного крестного знамения. Эти люди пришли сюда молиться. Молиться так, как молились почти две тысячи лет тому назад в бесчисленных катакомбах Римской Империи. Я вспоминаю сейчас рассказ, слышанный вчера от переводчика, приехавшего из-под Ленинграда. На станции Сиверской каждый день совершаются богослужения. Происходят они в подвале сгоревшего дома, перед одной иконой и все богослужение совершает какая-то старая монахиня, полуслепыми глазами читающая Евангелие. И люди там стоят часами.