К периоду моей жизни в Выборге относится один эпизод, связанный с именем Чайковского.

Тем кто жил в то время, хорошо известно, в каком состоянии брожения находилась Пермская губ. в 1904–1905 гг. Там прославился Лбов, солдат, служивший в гвардии и работавший на заводе «Мотовилиха». Он выдвинулся впервые на митинговых собраниях. Человек сильной воли и революционного темперамента, Лбов обладал тем естественным красноречием, которое покоряло слушателей; его выступления были замечены полицией, и когда его должны были арестовать, он ушел в леса. Поддерживаемый настроением рабочих и крестьян, он вскоре стал центром притяжения тамошней вольницы. Около него сгруппировались люди, известные потом под названием «лбовцы». Политические события тех годов, всеобщая железнодорожная стачка, восстания в Москве, в Нижнем Новгороде и других городах, боевые акты против всякого рода сановников и представителей полицейской власти, экспроприации, происходившие в то время в разных углах России, — нашли подражание и у Лбова, питавшего неудержимую, стихийную ненависть к жандармам и чинам полиции. Вместе со своими товарищами он совершил целый ряд вооруженных нападений на винные лавки, на кулаков, причем деньги, добываемые этим путем, употреблял на покупку оружия и отдавал нуждающимся крестьянам — на корову, на лошадь. Нечего и говорить, какую популярность он приобрел среди населения; благодаря этому, долгое время для полиции он был неуловимым — население прикрывало его, и рассказы об опасностях, которые его окружали и из которых он чудесным образом выходил цел и невредим, делали его настоящим героем. Рабочий с «Мотовилихи», с которым я случайно встретилась в 1928 г., говорил, что Лбов отличался отчаянной храбростью. «Хотя бы против него было сто человек, он не побежал бы и бился бы до конца. Он и на свой нелегальный путь встал, не желая покориться и идти в тюрьму». В революционной среде первоначально он считался человеком идейным. После первых шагов сам Лбов стал называть себя анархистом и, по словам моего знакомого, крестил в анархистов рабочих, с разных мест бежавших к нему, как это было, напр., с рабочими из Сормова после нижегородского восстания.

Стачка на Пермских заводах, повышенное настроение крестьян, деяния Лбова и его товарищей составляли горячую атмосферу, при которой, по утверждению одной статьи «Русского Богатства» того времени, правительственная власть была совершенно бессильна в деле подавления бунтарского движения этого края.

Это обстоятельство дало мысль поднять там организованную партизанскую войну в точном смысле слова. У кого именно зародилась эта мысль — я не знаю, но Чайковский был в высшей степени увлечен этой идеей. Он требовал, чтобы Ц. К. с.-р. издал манифест от имени партии, который объявил бы партизанскую войну против самодержавного правительства. И эта партизанская война, освященная партией, должна была начаться именно там. Ц. К., однако, не пошел на это, и Чайковский не находил достаточно сильных слов для порицания нерешительности членов комитета. Между тем, имея в виду партизанскую войну, Чайковский принял меры к тому, чтобы найти компетентное лицо, которое руководило бы действиями партизан. Для этого он обратился в Америку и вызвал оттуда полковника Купера, участника войны за освобождение негров в С.-А. Штатах, причем надо сказать, что Купер сражался на стороне южан. Купер приехал. Он осмотрел местность и нашел ее благоприятной для партизанских действий. Таким образом отказ Ц. К., благоразумно не пожелавшего взять на себя ответственность за это предприятие, разрушил, все планы Чайковского. И при встрече со мной в Финляндии он резко высказался против Ц. К.

Ввиду этих планов и того негодования, которое Чайковский обнаруживал по отношению к Ц. К. за отказ санкционировать их именем партии, и ввиду участия Чайковского в военно-организационной группе, поведение его на суде, с точки зрения старой революционной этики, являлось в высшей степени компрометирующим. Он заявил, что он не член партии, отрекся от того, что ему было поручено собирать деньги в Америке, и допустил своего защитника по поводу полномочия о сборе, взятого у него при аресте, сказать, что революционные партии нередко пользуются фикциями и выдают за своих членов людей, не давших на то своего согласия. А после процесса Чайковский-революционер обратился в мирного гражданина и объявил, как рассказывали тогда, что теперь надо капусту садить, а не революцией заниматься (1910 г.).

Известно, что английские друзья Чайковского внесли за него залог в 40 тысяч рублей, и он был выпущен. После суда, который оправдал Чайковского, эти деньги были казной возвращены, и англичане отдали их в распоряжение Чайковского.

Я была в Брюсселе, когда происходил этот процесс двух старейших революционеров: Брешковской и Чайковского. Однажды, идя по улице, я увидела большой плакат, объявляющий, что в народном доме будет митинг по поводу этого процесса и что председательствовать буду я. Согласия своего я не давала, и когда секретарь Международного бюро Интернационала Гюисманс предложил мне это, я решительно отказывалась. Но раз было объявлено, нечего делать — пришлось приготовить небольшое вступительное слово на французском языке. Вместе со мной выступали два члена бельгийского парламента, Дестре и Мейсманс. Когда мы втроем совещались перед открытием митинга, оба оратора разводили руками: о Брешковской и Чайковском никакого материала им не было дано. «Мы получили из Парижа от Рубановича только портрет бабушки революции», — говорили они со смехом. Но таково уж уменье французов говорить: из ничего они создали красноречивые, блестящие речи. Я дивилась, откуда что взялось.

В брюссельской социалистической газете появилась соответствующая статья, где «бабушка» превозносилась, о Чайковском говорилось вскользь, а секретарь Международного бюро говорил с насмешкой об этом «дедушке революции». По-видимому, он был осведомлен о его поведении на суде. Когда же позднее Чайковский вернулся в Лондон, его старый товарищ Волховский высказал ему резкое порицание. Я тоже выразила свое неудовольствие в письме, которое сохранилось у меня в черновике.

Я встретилась с Чайковским в первый раз в Берне осенью 1874 года, когда была студенткой в университете. В этот печальный период, когда его друзья и товарищи почти все находились в тюрьме в ожидании «суда 193-х», он ударился в богочеловечество, которое проповедовал Маликов. Имя Маликова упоминается в литературе в связи с каракозовцами, которые ездили к нему по поводу ассоциаций, которые они думали организовать в Калужской губ., где он был судебным следователем. По воспоминаниям Фроленко, после разгрома организации, носившей имя Чайковского, он, в удрученном состоянии, отправился в Орел, где в то время жил Маликов. О Маликове говорили, как о личности в высшей степени обаятельной; своей искренностью и глубокой убежденностью он привлекал всех, кто с ним соприкасался. Основу его учения составлял тезис, что каждый человек вместе с тем и бог, но что дурные наклонности и страсти затемняют в нем божественную сущность; однако, в подходящий момент, у каждого может наступить просветление, и человек может вскрыть в себе эту сущность: тогда в его душе наступают мир и благодать. Какие из этого вытекают последствия, я ни от кого не могла получить подробного и точного объяснения; во всяком случае, учение отрицало насилие, следовательно, — и революцию.

Побывав у Маликова, Чайковский воспринял его идеи и почувствовал в себе богочеловека. Он оставил революционную деятельность и отправился в Америку, вместе со своим товарищем Клячко, в земледельческую колонию, основанную Фреем. Проездом Чайковский с Клячко заехали в Швейцарию, в Берн. При встрече мне, к сожалению, не пришлось побеседовать с Чайковским: он был нездоров, ему было не до разговоров. В Берне у него и Клячко были знакомые студентки, 2–3 месяца назад поступившие в университет. Эти девушки под их влиянием пришли в какое-то экзальтированное состояние; с горящими глазами и раскрасневшимися лицами они сообщили мне, что они вскрыли в себе «божественную сущность» и решили вместе с приехавшими ехать в Америку. Одна стала женой Клячко, другая вышла замуж за Чайковского.