Когда я стал министром и пресек отношения Левинштейна с ведомством иностранных дел, то попытки возобновить эти отношения делались неоднократно, в частности со стороны нашего консула в Париже Бамберга, который много раз заходил ко мне и упрекал меня за то, что я столь дурно поступаю с таким «превосходным человеком», как Левинштейн, занимающим такое положение при европейских дворах.
Вообще я счел нужным отменить немало обычаев, укоренившихся в министерстве иностранных дел. Старик-швейцар, горький пьяница, служивший много лет при здании министерства, не мог быть как должностное лицо попросту уволен. Я заставил его подать прошение об отставке, пригрозив притянуть в суд за то, что он «показывает меня за деньги», пропуская ко мне всякого, кто дает ему на чай. Когда он стал возражать, я заставил его замолчать, сказав: «А когда я был посланником, разве вы не показывали мне господина фон-Мантейфеля во всякое время за один талер, а когда приказ никого не принимать был особенно строг, то за два талера?» О моих собственных слугах мне не раз докладывали, какие несуразно крупные чаевые раздавал им Левинштейн. Активными агентами и взяточниками были некоторые канцелярские служители, оставшиеся от Мантейфеля и Шлейница; среди них был один чиновник, занимавший сравнительно незначительный пост, будучи в то же время видным масоном. Граф Бернсторф, бывший министром весьма короткое время, не сумел искоренить продажность чиновников в ведомстве иностранных дел; вероятно, к тому же он был слишком переобременен делами и своим графским достоинством, чтобы интересоваться подобными мелочами. О моем свидании с Левинштейном, моем мнении о нем и об его отношениях к министерству иностранных дел я во всех подробностях доложил регенту, как только представилась возможность сделать это устно, что произошло лишь несколько месяцев спустя. От письменного донесения я не ждал успеха, так как покровительство Левинштейну со стороны господина фон Шлейница восходило не только к регенту, но и до кругов, близких к принцессе,[457] которая в своем освещении деловых вопросов обнаруживала не столько призвание к проверке объективных доказательств, сколько склонность брать на себя защиту моих противников.
Глава десятая
ПЕТЕРБУРГ
I
В истории европейских государств едва ли известен другой пример, когда неограниченный монарх великой державы оказал своему соседу такую услугу, как император Николай — Австрийской монархии. При том опасном положении, в каком она находилась в 1849 г., он пришел ей на помощь 150-тысячным войском, усмирил Венгрию, восстановил там королевскую власть и отозвал свои войска, не потребовав за это никаких выгод, никаких возмещений, не упомянув о спорных между обоими государствами восточном и польском вопросах. Не менее бескорыстную, дружескую помощь, чем та, какую император Николай оказал Австро-Венгрии в ее внутренней политике, он в дни Ольмюца[458] продолжал оказывать ей за счет Пруссии и в ее внешней политике. Если даже им руководила не дружба, а соображения, [диктовавшиеся] императорской русской политикой, все же это было более того, что обычно делает один монарх для другого монарха; лишь такой самовластный, преувеличенно рыцарственный самодержец был способен на это. Николай смотрел в то время на императора Франца-Иосифа, как на своего преемника и наследника в руководстве консервативной триадой.[459] Он считал последнюю солидарной перед лицом революции и, озабоченный поддержанием ее гегемонии, уповал больше на Франца-Иосифа, чем на своего собственного наследника.[460] Еще более низкого мнения был он о способности нашего короля Фридриха-Вильгельма взять на себя роль вождя на поприще практической политики и считал, что он, так же как и его собственный сын и наследник, не может руководить монархической триадой. В Венгрии и Ольмюце император Николай действовал в убеждении, что волею божиею он призван возглавить монархическое сопротивление надвигающейся с Запада революции. По природе он был идеалистом, хотя изолированность русского самодержавия и придала ему черствость, и надо лишь удивляться, как при всех испытанных им впечатлениях, начиная с декабристов, он сумел пронести через всю жизнь свойственный ему идеалистический порыв.
Как он понимал свои отношения с собственными подданными, явствует из одного факта, о котором рассказал мне сам Фридрих-Вильгельм IV. Император Николай попросил его прислать двух унтер-офицеров прусской гвардии для предписанного врачами массажа спины, во время которого пациенту надлежало лежать на животе. При этом он сказал: «С моими русскими я всегда справлюсь, лишь бы я мог смотреть им в лицо, но со спины, где глаз нет, я предпочел бы все же не подпускать их». Унтер-офицеры были предоставлены без огласки этого факта, использованы по назначению и щедро вознаграждены. Это показывает, что, несмотря на религиозную преданность русского народа своему царю, император Николай не был уверен в своей безопасности с глазу на глаз даже с простолюдином из числа своих подданных; проявлением большой силы характера было то, что он до конца своих дней не дал этим переживаниям сломить себя. Будь у нас в ту пору на престоле лицо, столь же симпатичное ему, как молодой император Франц-Иосиф, он, возможно, поддержал бы Пруссию в тогдашнем споре о гегемонии в Германии, как поддерживал Австрию. Необходимым условием для этого было бы, чтобы Фридрих-Вильгельм IV закрепил и использовал победу своих войск в марте 1848 г.;[461] а ведь это было вполне возможно без дальнейших репрессий, подобных тем, какие пришлось применить Австрии в Праге и Вене руками Виндишгреца, а в Венгрии — с помощью русских.
В мое время в петербургском обществе можно было наблюдать три поколения. Самое знатное из них — европейски и классически образованные grands seigneurs [вельможи] времен Александра I — вымирало. К нему можно было еще отнести Меншикова, Воронцова, Блудова, Нессельроде, а по уму и образованию также и Горчакова, несколько уступавшего названным лицам вследствие своего непомерного тщеславия. Все они получили классическое образование, говорили совершенно свободно не только по-французски, но и по-немецки и принадлежали к сremе [сливкам] европейского общества.
Второе поколение было одних лет с императором Николаем или во всяком случае отмечено его печатью и ограничивалось в своих разговорах преимущественно придворными новостями, театром, повышениями, награждениями и чисто военными интересами. В качестве исключения из этой категории, приближавшейся по своему духовному облику к старшему поколению, могут быть названы старик князь Орлов, который выделялся своим характером, изысканной учтивостью и безупречным отношением к нам; граф Адлерберг и его сын, впоследствии министр двора, наряду с Петром Шуваловым, самая светлая голова из тех, с кем мне приходилось там встречаться, человек, которому недоставало только трудолюбия, чтобы играть руководящую роль; более всех других симпатизировавший нам, немцам, князь Суворов, в котором традиции русского генерала николаевских времен сочетались в резком, но не неприятном контрасте с чертами немецкого бурша, реминисценцией немецких университетов; железнодорожный генерал Чевкин,[462] человек в высшей степени тонкого и острого ума, каким нередко отличаются горбатые люди, обладающие своеобразным умным строением черепа; он вечно ссорился и все же был в дружбе с князем Суворовым; и, наконец, барон Петр фон Мейендорф, самое симпатичное, с моей точки зрения, явление среди дипломатов старшего поколения. Он был в свое время посланником в Берлине и по образованию и утонченным манерам принадлежал скорее александровскому времени. В ту пору он благодаря уму и храбрости выбился из положения молодого офицера армейского полка, с которым проделал французские походы,[463] до уровня государственного деятеля, к слову которого внимательно прислушивался император Николай. Гостеприимный дом Мейендорфа как в Берлине, так и в Петербурге был местом, куда приятно было придти, чему немало способствовала его супруга, по-мужски умная женщина, благородная, глубоко порядочная, приветливая, еще более ярко, чем ее сестра, госпожа фон Фринтс во Франкфурте, подтверждавшая ту истину, что в семье графов Буоль наследственный ум был леном, передававшимся по женской линии (Kunkellehn).[464] Ее брат, австрийский министр граф Буоль, не унаследовал той его доли, без которой нельзя руководить политикой великой монархии. Лично брат и сестра были друг другу нисколько не ближе, чем австрийская и русская политика. Когда я в 1852 г. был послан с чрезвычайной миссией в Вену,[465] отношения между ними были еще таковы, что госпожа Мейендорф склонна была облегчить осуществление моей, дружественной Австрии, миссии: несомненно, она руководилась инструкциями супруга. Император Николай желал в то время нашего соглашения с Австрией. Когда же год или два спустя, во время Крымской войны, зашла речь о моем назначении в Вену, отношение госпожи Мейендорф к брату выразилось в следующих словах: она надеется, что я приеду в Вену и «доведу Карла до желчной лихорадки». Как жена своего мужа, госпожа Мейендорф была русской патриоткой, но и без того она и по своему личному побуждению не одобрила бы враждебной и неблагодарной политики, на путь которой граф Буоль толкал Австрию.
Третье, молодое, поколение обнаруживало обычно в обществе меньшую учтивость, подчас дурные манеры и, как правило, большую антипатию к немецким, в особенности же к прусским, элементам, нежели оба старших поколения. Когда по незнанию русского языка к этим господам обращались по-немецки, они были непрочь скрыть, что понимают язык, отвечали нелюбезно или вовсе отмалчивались и в своем отношении к штатским далеко не соблюдали того уровня учтивости, какой был принят в кругу лиц, носивших мундиры и ордена. По распоряжению полиции слуги представителей иностранных правительств носили галуны и особо присвоенные им ливреи, и это было вполне целесообразно. Иначе члены дипломатического корпуса, не имея обыкновения носить на улице мундир и ордена, рисковали такими же, порой крупными, неприятностями с полицией и лицами из высшего общества, каким зачастую подвергались на улице или на пароходе штатские, если они не имели ордена или не были известны, как знатные лица.