Роон ответил мне 31 августа 1862 г.:

«Любезный Бисмарк, Вы, должно быть, понимаете, почему я до сих пор не отвечал вам; я все ждал и ждал решения или хотя бы такой ситуации, которая привела бы к быстрой развязке. К сожалению, моя, вернее наша, болезнь приняла хронический характер. Теперь присоединился новый момент — оправдательный приговор лицам, оклеветавшим фон-дер-Хейдта, но и это затеряется в песках [бранденбургской] марки. Я отвлекся на несколько дней от misere generate [общего бедствия], воспользовавшись отъездом короля в Д[оберан], [518]и уехал сюда (в Циммергаузен) пострелять дичь. Бернсторф, недели 3–4 тому назад твердо, как я мог заключить, решившийся оставить свой пост, на котором ему теперь приходится слишком тяжко и невесело, сказал мне неделю назад, что он еще не знает, но возможно будет вынужден, по окончании парламентской сессии, уступить желанию короля (если таковое будет выражено) и остаться, хотя он по-прежнему жаждет избавления; другими словами — в переводе на язык действительности — сессия затянулась так долго, что окончание ее приблизительно совпадет с разрешением графини от бремени, а тогда переезд зимой к месту нового назначения будет еще менее удобен, нежели теперь. Он говорил мне, собственно, еще ранее, что перемещение в Лондон приемлемо для него только в том случае, если оно состоится в сентябре. Этот эгоизм, который, пожалуй, еще придется проклинать, с одной стороны, и нерешительность короля — с другой, наряду с точкой зрения фон-дер-Хейдта, который хотя и готов примириться с президентом, но только не из числа своих более молодых коллег, — все это заставляет меня вернуться к прежней мысли, что вам придется стать министром-президентом, хотя бы и без портфеля; со временем вы его получите — это произойдет само собой. Нам, я считаю, невозможно и бессмысленно встретить зимнюю сессию в прежнем неполном и недостаточном составе, и это мое мнение не раз получало высочайшее одобрение. Мы должны и мы будем драться. Об уступках и компромиссах нечего и думать, менее всего склонен к ним король. Поэтому можно с уверенностью предвидеть опасные катастрофы, даже совершенно независимо от осложнений в области нашей внешней политики, где уже теперь обнаруживаются весьма примечательные хитросплетения. Могу себе представить, мой старый друг, что все это вам до крайности опротивело; по собственному отвращению я могу судить о вашем. Но я все еще надеюсь, что вы из-за этого не фрондируете, но, наоборот, вспомните древний рыцарский долг — с мечом в руках выручать короля, даже если он, как в данном случае, добровольно подверг себя опасности. Но вы человек и, — что еще более того, — вы муж и отец семейства. Вы хотите наряду со всей вашей работой домашнего уюта, семейной жизни. Вы имеете на это право, c'est convenu! [ это неоспоримо! ]. Поэтому вам необходимо знать, и знать как можно скорее, где будет поставлена ваша кровать и ваш письменный стол: в Париже или Берлине. А слово короля, что вам не следует обосновываться в Париже, пока, насколько мне известно, еще не взято назад. Вам необходима определенность. Я постараюсь, со своей стороны, сделать все возможное и оказать вам содействие — не только из эгоистических побуждений, но и из патриотической заинтересованности, чтобы создать вам эту определенность. Я буду поэтому действовать так, как будто вы мне privatim [ частным образом ] поручили добиться для вас этой уверенности, и так будет продолжаться до тех пор, пока вы мне этого не запретите. Вслед за последними разговорами с serenissimo [ величеством, точнее, светлейшим ] о вас я и без того уже вынужден был пустить в ход мой особый личный интерес к вам. Я могу поэтому говорить и о вашем невыносимом положении, которое вызвано главным образом тем, что вам достаточно недвусмысленно не дают обосноваться в Париже. Подобные мотивы вызывают сочувствие и влияют, пожалуй, сильнее, чем политические рассуждения. Я буду поэтому действовать как будто с вашего согласия и посоветую временно назначить вас министром-президентом без портфеля, чего я до сих пор избегал касаться; иначе нельзя! Если вы этого категорически не желаете, то вы дезавуируете меня или прикажете мне молчать. Я буду беседовать с государем 7-го в совершенно конфиденциальной аудиенции, которую он назначил мне на этот день проездом в Карлсруэ на крестины (9/IX). У вас, таким образом, есть еще время для протеста. Об общем положении я не хочу сегодня распространяться. Внутренняя катастрофа произойдет, как мне кажется,не теперь, а лишь весной, и к тому времени вы непременно должны быть на месте. Она окончательно решит наше будущее… Ваш фон Роон.»

Я ответил:

«Тулуза, 12 сентября 1862 г. Мои странствования вдоль и поперек Пиренеев были причиною того, что я только сегодня застал здесь ваше письмо от 31-го [августа]. Я ожидал также письма от Бернсторфа, который месяц назад писал мне, что в сентябре вопрос о персональных переменах будет решен во всяком случае. Ваше письмо заставляет меня, к сожалению, предположить, что неизвестность останется столь же полной и к рождеству. Мои вещи все еще в Петербурге и там замерзнут, мои экипажи — в Штеттине, лошади — в имении близ Берлина, моя семья — в Померании, я сам — на большой дороге. Сейчас я возвращаюсь в Париж, хотя работы у меня там теперь еще меньше чем когда-либо, но срок моего отпуска истекает. Мой план таков — предложить Бернсторфу съездить в Берлин, обсудить дальнейшее устно. У меня потребность провести несколько дней в Рейнфельде, так как я не видал своих с 8 мая. [519]Я должен воспользоваться случаем добиться ясности. Я ничего так не желаю, как остаться в Париже, но я должен знать, что переезжаю и устраиваюсь не на несколько недель или месяцев, — ведь мой дом поставлен на широкую ногу. Я никогда не отказывался от поста министра-президента без портфеля, если так прикажет король; я говорил только, что считаю это мероприятие нецелесообразным. Я и теперь готов вступить в министерство без портфеля, но не вижу никаких серьезных намерений в этом смысле. Если бы его величество сказал мне, что я буду назначен 1 ноября, или 1 января, или 1 апреля, — я знал бы, что делать; ведь, право же, я не любитель создавать затруднения; я требую только сотой доли того внимания, которое так щедро оказывают Бернсторфу. При такой неопределенности я теряю всякий вкус к делам и буду вам от души благодарен за всякую оказанную вами дружескую услугу, которая покончит с этой неопределенностью. Если это не удастся в ближайшее же время, то придется примириться с существующими фактами, сказать себе, что я — посланник короля в Париже, поселиться там с 1 октября с чадами и домочадцами и устроиться окончательно. Коль скоро это совершится, его величество сможет уволить меня в отставку, но уже не принудить сразу же вновь переезжать куда-то; я предпочту уехать к себе в имение и буду тогда знать, где живу. В уединении я, с божьей помощью, восстановил свое здоровье и чувствую себя лучше, нежели когда-нибудь за последние 10 лет; но о том, что делается в нашем политическом мире, я не слыхал ни слова; из полученного мною сегодня письма жены я узнал, что король был в Доберане, иначе я не мог бы понять, что означает буква Д. в вашем письме. Я не слыхал также, что он едет к 13-му в Карлсруэ. Мне во всяком случае не удалось бы застать там его величество, даже если бы я туда и поехал; к тому же я знаю по опыту, что там недолюбливают неожиданных появлений; государь решит, что я настойчиво преследую честолюбивые цели, от коих я, видит бог, весьма далек. Я так доволен положением посланника его величества в Париже, что не просил бы ничего другого и желал бы только знать наверно, сохраню ли я этот пост по меньшей мере до 1875 г. Дайте мне эту или какую угодно другую уверенность, и я подрисую ангельские крылья к вашей фотографии. Что вы подразумеваете под «окончанием этой сессии»? Можно ли это так точно предвидеть, не перейдет ли она без перерыва в зимнюю сессию? И можно ли распустить палаты, не добившись результата по вопросу о бюджете? Я не отрицаю этой возможности, все зависит от того, какой будет выработан план кампании. Я сейчас уезжаю в Монпелье, оттуда в Лион и Париж. Пожалуйста, пишите мне туда, передайте мой сердечный привет вашим. Ваш верный друг ф.Б.»

В Париже я получил следующую телеграмму с условной подписью:

«Berlin le 18 Septembre. Periculum in mora. Depechez-vous. L'oncle de Maurice Henning» [ «Промедление опасно. Спешите. Дядя Морица Геннинга» ], Геннинг было второе имя Морица Бланкенбурга, племянника Роона. Хотя текст телеграммы оставлял под сомнением, принадлежит ли инициатива вызова Роону или королю, однако я выехал не колеблясь.

Прибыв в Берлин 20 сентября утром, я был приглашен к кронпринцу. На его вопрос, как я оцениваю положение, я мог ответить лишь весьма сдержанно, так как последние недели не читал немецких газет и из своего рода depit [ досады ] не осведомлялся об отечественных делах. Мое недовольство объяснялось тем, что король обещал не далее как через 6 недель поставить меня в известность относительно моего будущего, т. е. относительно того, где мне обосноваться: в Берлине, Париже или Лондоне; между тем прошло уже четверть года, наступила осень, а я все еще не знал, где буду жить зимой. Я был не настолько хорошо знаком с положением в его деталях, чтобы изложить кронпринцу свою точку зрения в виде программы; кроме того, я не считал себя в праве высказаться перед ним раньше, чем перед королем. О впечатлении, какое произвела моя аудиенция, я узнал прежде всего из сообщения Роона, которому король, имея в виду меня, сказал: «От него тоже не будет толку, он уже побывал у моего сына». Я не сразу понял тогда все значение этих слов, так как мне не было известно, что король носился с мыслью об отречении от престола; он же предположил, что я, зная или догадываясь об этом, старался заручиться расположением наследника.

На самом же деле я и не думал об отречении короля, когда был принят 22 сентября в Бабельсберге; ситуация стала мне ясна лишь тогда, когда его величество определил ее примерно так: «Я не хочу править, если не могу действовать так, чтобы быть в состоянии отвечать за это перед богом, моей совестью и моими подданными. Но этой возможности я не имею, раз я должен править по воле нынешнего большинства ландтага; я не нахожу более министров, которые были бы согласны возглавлять мое правительство, не заставляя меня и самих себя подчиняться парламентскому большинству. Поэтому я решил отречься и набросал уже проект акта об отречении, обосновав его вышеизложенными причинами». Король показал мне лежащий на столе документ, написанный им собственноручно; был ли он уже подписан или нет, не знаю. Его величество закончил разговор, повторив еще раз, что без подходящих министров он не может править.

Я ответил, что его величеству уже с мая известно о моей готовности вступить в министерство; я уверен, что вместе со мною останется при нем и Роон, и не сомневаюсь, что нам удастся пополнить состав кабинета, если мой приход побудит других членов кабинета уйти в отставку. После некоторого размышления и разговоров король поставил передо мною вопрос, согласен ли я выступить в случае назначения меня министром в защиту реорганизации армии, и, когда я ответил утвердительно, задал второй вопрос — готов ли я пойти на это даже против большинства ландтага и его решений? Когда я снова ответил согласием, он, наконец, заявил: «В таком случае мой долг попытаться вместе с вами продолжать борьбу, не отрекаясь от престола». Уничтожил ли он лежавший на столе документ или сохранил его in rei memoriam [ на память ], я не знаю.

Король предложил мне пройтись с ним по парку. Во время этой прогулки он дал мне прочесть программу на восьми больших страницах, исписанных убористым почерком. Она затрагивала все возможности тогдашней правительственной политики и останавливалась на деталях вроде реформы крейстагов.[520] Оставляю открытым вопрос, служило ли уже это произведение основой для объяснений с моими предшественниками или оно должно было явиться мерой предосторожности против приписывавшейся мне консервативной прямолинейности. Нет сомнения, что, в то время как король собирался призвать меня в министерство, такого рода опасения возбуждались в нем его супругой, о политических дарованиях которой он первоначально был высокого мнения; оно создалось еще в ту пору, когда его величество на правах кронпринца мог позволить себе критиковать правительство брата, не будучи обязан показывать сам пример лучшего правления. В критике принцесса была сильнее своего супруга. Впервые он усомнился в умственном превосходстве супруги тогда, когда ему пришлось уже не только критиковать, а самому действовать и нести официальную ответственность за попытки сделать так, чтобы было лучше. Когда задачи обоих высочайших особ приобрели практический характер, здравый смысл короля начал постепенно освобождаться из-под влияния бойкого женского красноречия.