Цвели многочисленные матсмайские сады, делая землю молодой, радостной и прекрасной. За городом по зеленому травяному ковру горели солнечной россыпью желтые одуванчики — совсем как где-нибудь в Рязанской губернии. В цветах яблонь и вишен дружно, по-весеннему гудели пчелы — тоже совсем как в России.

Апрель уже кончался, когда пленники, наконец, назначили день для побега. Накануне Василий Михайлович целую ночь не спал. Где-то недалеко на заре пела какая-то птичка, голосом своим напоминая Головнину пение соловья в гульёнковском парке, будя воспоминания о далеком, невозвратном детстве и о родной земле, которая сейчас казалась столь же далекой, как детство. То был японский соловей — угуису. Он был немного меньше русского и такой же серенький, но пение у него было беднее и проще, без чудесных переходов и колен русского соловья. Все же слушать его было приятно.

Василий Михайлович не мог дождаться часа побега. Утром от имени пленников он попросил начальника стражи показать им японский храм, который отстраивался после пожара на кладбище. Эта прогулка позволила ему высмотреть и заметить все нужные для побега тропинки. С прогулки узники вернулись в тюрьму лишь под вечер и, притворившись сильно уставшими, легли отдохнуть, чтобы усыпить бдительность стражи и Мура. Но никто из них, конечно, отдыхать и не думал. Всех тревожила мысль: удастся ли побег? Придет ли свобода или снова тюрьма, на этот раз еще худшая, с побоями, с пытками и, может быть, навеки? А может статься, что суждена им безвестная смерть на чужбине.

Вечером Макаров с Васильевым, пробравшись на тюремную кухню, похитили два ножа, а около полуночи Шкаев с Симоновым вылезли во двор через уборную и спрятались под крыльцом.

Головнин велел сделать на постелях чучела спящих людей, а теперь участники побега ждали только, когда в городе протрещат барабаны, отбивающие полночь. С волнением они прислушивались к каждому шороху. В тюрьме все было спокойно. Конвойные, как обычно, играли в шашки за своей решеткой, стуча костяшками и громко смеясь. Мур с Алексеем своевременно легли спать, видимо не подозревая о том, что затевается.

Наконец барабаны пробили полночь. Наружный патруль с фонарями, как всегда, обошел двор и удалился в караульное помещение. Тогда Шкаев и Симанов вылезли из-под крыльца, прихватив с собою спрятанный там заступ, и начали рыть подкоп под стеной, воспользовавшись имевшейся там водосточной канавкой.

Для себя и для Хлебникова Василий Михайлович тоже соорудил чучела и оставил на своей кровати письмо, в котором сообщал японцам о полной непричастности курильца Алексея к побегу.

Когда солдаты внутреннего караула легли спать, пленники, по знаку Василия Михайловича, один за другим выбрались во двор тем же путем, что и Шкаев с Симановым. Пролезая под полом последним, Головнин был полон решимости в случае тревоги оказать сопротивление страже, пустив в ход долото, но живым не сдаваться.

Пробираться под полом было тяжело, ибо двигаться приходилось ползком и с такой осторожностью, чтобы самому не слышать собственного движения. Но и во дворе и в тюрьме все было спокойно. Слышался только хорошо знакомый всем свирепый храп курильца Алексея.

Наконец потянуло свежим ночным воздухом. Василий Михайлович вылез до половины наружу. В ту же минуту сильные руки подхватили его с обеих сторон, и он услышал над самым ухом горячий шепот Шкаева: