Уж солнце за кедры спряталось, когда я вышел к реке. Тунгусов не видать. Одна лодка стоит у берега. Подумал я, что Николай пошел меня искать, а проезжий тунгус один уплыл. Кинулся я к лодке. Винтовка моя цела, а припасы разворочены. Нет и постельной шкуры Николая.

«Что же это? Удрал, меня бросил, соболей захватил!» Сейчас стыдно рассказывать, а тогда стал я на колени и говорю:

— Вывози, господи, из беды! Настигну злодея — убью!

И решил я вернуться к морю.

Ночь переждал у костра, глаз не сомкнул. Вышел из-за леса месяц, поднялся в небе и стоит над рекой, как орел-рыболов. А река светится, падает на перекате. Пихты тихонько звенят. Ночь, как свеча, горит. И все кажется мне, будто на земле нет ничего: ни городов, ни Сахалина, один я и тайга.

На рассвете сел я в душегубку и поплыл. Быстро меня сносило. Но чем дальше плыву, тем больше одолевает меня забота:

«Что же это я про соболей скажу? Где их сыщешь? Ведь не поверят. Холкин — человек серьезный. Прикарманил, скажет, — и к стенке. Хоть бы прикарманил, а то ведь у тунгуса за пазухой». Уверенность у меня такая была, что украл соболей Николай.

В полдень, только обогнул я речное колено, смотрю — впереди идет по берегу тунгус. Гудит река, тунгус меня не слышит. Подъехал я ближе, узнал Николая. Нацелился в него из винтовки и крикнул:

— Стой, стрелять буду!

Он обернулся, увидал меня и бросился в тайгу. Я выстрелил. Даже не целился, какая с душегубки стрельба! Да вот, поди же, попал. Причалил я к берегу, а Николай лежит. Страшно мне стало в ту пору. Убил, думаю, человека и, может быть, зря. Но нет, вижу, зашевелился. Обрадовался я: «Жив ты, Николай!» Он глаза открыл, на правую руку показывает — по ней бежит кровь. Разорвал я на нем рубаху, осмотрел. Плохо дело: пуля в самую кость попала, раздробила ее. А пули у нас известно какие: тяжелые, нарезные — сами делаем. Пропала, думаю, у охотника рука. А Николай уткнулся в землю, весь дрожит.