Небываев взглянул на партизан, сидевших у костра. Скрывают ли они, как и он, свою болезнь?

Все уже кончили есть. Олешек задумчиво строгал сухие палочки для растопки; как венчик ромашки, выползали стружки из-под его ножа. Десюков разглядывал свои разбитые сапоги. Устинкин говорил о хлебе. Остальные слушали его. Рты их были широко открыты.

Небываев топором мелко, как фарш, изрубил остатки мяса и набил им карманы. Он будет сосать его по дороге. Потом лежал, курил, смотрел на желтого Кима, жадно слушавшего рассказ Устинкина. А тот все говорил о хлебе.

Отдыхали до вечера и ночевали на этом привале. Утром снова поели мяса, раздали патроны, обулись в последние олочи и двинулись дальше.

Сапоги, палатки, лишняя одежда остались висеть на деревьях.

Каждый, как Олешек, нес подмышкой свою оленью шкуру и за плечами винтовку. Патронташи давили грудь. Оттянутые под сумками ремни врезались в поясницу. Ким хромал. Небываев сосал рубленое мясо вместе с кровью из десен. Но никого еще не покидала бодрость. И ночью, лежа у костра, они пели. Начинал партизан Степунов. Опрокинувшись навзничь и следя в небе вырастающие над тайгой созвездия, он затягивал дурацкую песню:

— Три старушки охнули! — пел он жалобным и высоким голосом.

— …ну-ли… ну-ли… — подхватывали торжественными басами конопатые братья Коняевы.

Пел Рыжих — парень с красивыми глазами; пел Устинкин; пел суровый Десюков, не меняя серьезного выражения лица.

Небываев смеялся, с трудом обнажая больные десны.