К вечеру подняли тревогу. Через три дня он был пойман и приговорен к расстрелу. Хотя он уверял, что никого из своих не видел, было решено, что место нахождения лагеря в опасности и нужно спешно перебираться. Но сначала должна была состояться казнь. Все наши ребята, кроме Фердинанда-чеха, отказались от этой грязной работы. Вызвали бойцов из соседней группы. Фердинанд-немец попросил нас исполнить его последнюю просьбу: написал письмо своим родителям и сестре, в котором хвалил нас, описал свой побег и приговор маки. Писал он также, что не боится умереть и заклинал не осуждать нас. Его привязали к дереву, он просил не завязывать ему глаза…

Те из нас, которые имели мужество присутствовать при его последних минутах, — плакали. Плакал и я, и мне не стыдно в этом признаться. Мы с ужасом думали, что другой Фердинанд будет развлекаться своим садистическим приемом. Когда раздалась команда — «Становись», — я сделал вид, что поскользнулся, и сбил чеха с ног. Падая и бранясь, он выронил винтовку, и немного погодя я с облегчением услышал залп. Фердинанд-немец, как нам показалось, даже ранен не был. Он стоял так же прямо, закинув голову. Потом дрогнул, дрогнул вторично и начал медленно сползать вдоль ствола. Когда к нему подошли, он был уже мертв…

Морис замолчал.

— Ну а письмо-то его отправили в деревню?

— Нет, знаешь, решили не отправлять. Сожгли.

— Сволочи! — процедил я сквозь зубы.

— Да, сволочи, — не поняв, сказал Вэнсан-горняк, оказывается больше уже не засыпавший. — Все немцы сволочи…

Ни Морис, ни я ему не ответили.

Минут через двадцать я встал и, взявши винтовку и ручную гранату, пошел на пост. Сменив часового, я ходил взад и вперед, и мысли мои были далеко от лагеря. Незаметно пробежали два часа, но не хотелось возвращаться в хижину. Отослав спать обрадованную смену, я остался на посту до утра.

Нарушая правила, закурил. Закурил не обычную смесь кукурузных листьев и сухого конского навоза, а настоящую французскую папиросу, мою последнюю.