А голос говорит:

«Вот видишь! Кто людям служит, тот мне служит. Я сотворил человека для людей, и только с людьми и благодаря людям он может быть счастлив. Если бы я пожелал, чтобы он был счастлив сам по себе и благодаря себе, я сотворил бы его камнем. Если бы я хотел, чтобы он служил только мне одному, я сотворил бы его ангелом. Но я дал человеку наивысший дар — любовь к людям, и только этим путем он может притти ко мне. А ты хотел быть мудрее и итти напрямик, вот потому и зашел ты в дебри, где сидят те, с клещами, да с железными палками. Ну, а теперь довольно с тебя испытаний. За то, что ты прежде служил людям и спасал их, я беру тебя к себе, а твою болезнь оставлю людям как памятку: пусть преодолевают свой страх и заодно учатся любить и спасать друг друга даже в таком страшном положении».

— И лекарь Валентин, — закончил отец, — сделался святым, а его болезнь до сих пор ходит по людям. А кто спасает больного тою болезнью и ухаживает за ним, к тому господь бог бывает милостив.

Сорок лет прошло с той поры, когда в маленькой деревянной кузнице в нашей слободе в последний раз прозвучала кузнецкая барабанная дробь, которую отстучала отцовская рука молотом по наковальне. Как много изменилось за это время! Не только от кузницы, но почти от всего, что служило тогда основой тихой, патриархальной жизни в нашем уголке, не осталось почти никакого следа. Из тогдашней веселой компании, болтавшей вокруг кузнечного верстака, раздувавшей мех, натягивавшей обручи на колеса, рьяно громыхавшей молотом по раскаленному железу и сыпавшей веселыми анекдотами за чаркой водки, пожалуй, никого нет и в живых. А тогдашнюю веселость и живость у многих из них погасила судьба еще задолго до их смерти. И, наверно, в ту пору никто из них не думал, что та кузница, и та компания в ней, и то общее радостное настроение останутся живыми и не заглушенными в душе маленького рыжеволосого мальчугана, который босиком, в одной рубашке сиживал в углу у горнила и которого заботливый отец время от времени просил заслонить от скачущих искр.

На дне моих воспоминаний горит и до сих пор этот небольшой, но сильный огонь. В нем прорываются синие, красные и золотисто-белые лучи, тлеют, словно раскаленные уголья, и ярится в его глубине нечто еще более лучистое и белое, откуда одна за другой вылетают, шипя, прыщущие окалины. Это огонь в кузнице моего отца. И кажется мне, что его запас я взял ребенком к себе в душу для далеких житейских странствий. И что он не угас и поныне.

К СВЕТУ

I

Он сидел под замком уже в шестой раз и знал всю арестантскую практику, чуть ли не всю историю каждой камеры: кто в ней сидел, за что, на сколько был осужден, как обращались с арестантами в прежнее время и как теперь, и все прочее. Это была настоящая арестантская летопись. Надзиратели считали его непоседливым бродягой и давали ему это почувствовать частыми дисциплинарными взысканиями. Но он не унимался и как только замечал, что что-нибудь делается не так, как должно, что в чем-либо обижают арестантов, вспыхивал, как порох. Особенно часто у него происходили стычки с тюремной стражей, расхаживающей под окнами тюрьмы и обязанной следить за тем, чтоб арестанты не выглядывали в окна и не беседовали друг с другом. Сколько раз часовой угрожал ему, что будет стрелять, если он не отойдет от окна, но он преспокойно сидел, ничего не отвечая, и только когда часовой начинал щелкать курком, он отскакивал от окна и кричал: