-- Дитя мое дорогое, тебе незачем оправдываться передо мной ни в этом, ни в чем-либо другом. Я -- твоя мать: для меня ты всегда будешь чистой. Я поговорю с Эваристом, я скажу ему...

Она не докончила фразы. Она догадывалась, что такое ее сын; догадывалась, но не хотела верить, не хотела знать.

-- У него доброе сердце. Он сделает для меня... для тебя все, о чем я его попрошу.

И обе женщины, бесконечно уставшие, замолчали. Жюли уснула, положив голову на те самые колени, на которых она засыпала ребенком. Убитая горем мать, перебирая четки, плакала в предчувствии несчастий, неслышно подступавших в тишине этого снежного дня, тишине, когда безмолвствовало все: шаги, колеса, самое небо.

Вдруг своим чутким слухом, еще обостренным беспокойством, она расслышала, что ее сын подымается по лестнице.

-- Эварист! -- шепнула она. -- Спрячься. И втолкнула дочь к себе в спальню.

-- Как вы себя чувствуете сегодня, мамочка?

Эварист повесил шляпу на вешалку, снял с себя голубой фрак и, надев рабочую блузу, уселся перед мольбертом. Уже несколько дней он набрасывал углем фигуру Победы, возлагающей венок на голову солдата, умершего за родину. Он с энтузиазмом отдался бы этой работе, но Трибунал отнимал у него все время, поглощал его целиком. Его рука, отвыкшая рисовать, двигалась медленно и лениво.

Он стал напевать "Са ira".

-- Ты поешь, дитя мое, -- сказала гражданка Гам-лен, -- ты в веселом настроении.