— Это не давало Галлиону, — ответил Ланжелье, — большей возможности вести со святым Павлом последовательный разговор на любую высокую нравственную или философскую тему. Я знаю хорошо, да и вам, конечно, небезызвестно, что около пятого века христианской эры существовало предположение, что Сенека познакомился в Риме со святым Павлом и восхищался учением апостола, Этот миф мог привиться только при том печальном помрачении человеческого ума, которое так скоро последовало за временами Тацита и Трояна. Чтобы придать ему правдоподобность, подделыватели, какими тогда кишела христианское общество, смастерили переписку, и блаженный Иероним и блаженный Августин отзываются об этой переписке с почтением. Если эти письма — те самые, какие до нас дошли за подписью Павла и Сенеки, то остается предположить что эти отцы церкви или не читали их, либо имели мало проницательности. Это — нелепое произведение христианина, ничего не знающего об эпохе Нерона и решительно не способного подражать стилю Сенеки. Нужно ли говорить, что великие средневековые ученые твердо верили и в реальность этих отношений и в подлинность этих писем? Но гуманистам Возрождения не составило большого труда доказать ложность и неправдоподобность этих вымыслов. Не важно, что Жозеф де-Местр подобрал и их вместе с прочим старым хламом. Никто уже не обращает на это внимания, и теперь один лишь авторы изящных романов, предназначенных для великосветской публики, сочетая в себе спиритуализм и ловкость, заставляют апостолов церкви вести длиннейший разговоры с философами и щеголями императорского Рима и излагать восхищенному Петронику самые свежие красоты христианства. Диалог Галлиона, только что вами слышанный, содержит в себе меньше прикрас и больше правды.

— Не отрицаю этого, — возразил Жозефин Леклерк, — и, по-моему, действующие лица этого диалога думают и говорят так, как они должны были думать и говорить в действительности, — у них нет иных детей, кроме их времени. В этом, мне кажется, и заключается достоинство выслушанной нами вещи, и именно потому я рассуждаю о ней так, как если бы опирался на исторический текст.

— Можете совершенно спокойно, — сказал Ланжелье. — Я не внес ничего такого, чего не мог бы подтвердить ссылкой.

— Отлично! — продолжал Жозефин Леклерк. — Итак, мы только что слышали, как греческий философ и несколько начитанных римлян сообща исследовали грядущие судьбы своей родины, человечества и земли, пытаясь открыть имя преемника Юпитера. Пока они отдаются этим тревожным изысканиям, среди них появляется апостол нового бога, и они им пренебрегают. Я говорю, что в этом они проявляют странное отсутствие проницательности и упускают по своей вине единственный в своем роде случай изучить именно то, что им так хотелось знать.

— Дорогой друг, вам кажется ясным, — отвечал Николь Ланжелье, — что Галлион, сумей он только за это взяться, добился бы от святого Павла разгадки будущего. Это в самом деле может быть первое соображение, которое приходит на ум, и многие при нем остались. Излагая на основании «Деяний» это своеобразное свидание Галлиона и святого Павла, Ренан не далек от того, чтобы в презрении проконсула к представшему перед его судилищем еврею из Тарса видеть признак узкого и поверхностного ума. Он пользуется этим случаем, чтобы пожаловаться на плохую философию римлян. «Как непредусмотрительны бывают иногда умные люди! — восклицает он. — Распря между этими отвратительными сектантами, как выяснилось впоследствии, была величайшим делом века». Ренан словно верит, что проконсулу Ахайи нужно было только выслушать ткача, для того, чтобы тотчас же постичь ту духовную революцию, которая подготовлялась в мире, и проникнуть в тайну грядущего человечества. Итак, без сомнения, судят все на основании первого впечатления. Однако, прежде чем выносить решение, приглядимся ближе к тому, чего ждали тот и другой, и посмотрим, который из двух, в конце концов, оказался лучшим пророком?

Прежде всего Галлием думал, что молодой Нерон будет императором-философом, станет править согласно идеям стоической школы, сделается утешением рода человеческого. Он ошибался, и причины его ошибки слишком ясны. Его брат Сенека был воспитателем сына Агриппины; его племянник, маленький Лукан, был на короткой ноге с молодым наследником. Интересы семейные, равно как и собственные, связывали проконсула с судьбой Нерона. Он верил, что Нерон будет превосходным императором потому, что этого хотел он. Заблуждение имеет своим источником скорей слабость характера, чем погрешность разума. Впрочем, Нерон был в то время еще весьма кротким юношей, и первые годы его правления не должны были обмануть надежды философов. Во-вторых, Галлион верил, что после наказания парфян на земле воцарится мир. Он ошибался, потому что не знал подлинных размеров земли. Он неправильно полагал, что Orbis Romanus[17] простирался на весь земной шар: что обитаемый мир кончался у горячих или ледяных побережий, у рек, гор, песков и пустынь, которых достигли римские орлы, и что германцы и парфяне обитали на окраинах вселенной. Хорошо известно, сколько крови и слез обошлось империи это заблуждение — общее всем римлянам. В-третьих, Галлион, доверяясь оракулам, верил в вечность Рима. Он ошибался, если толковать его пророчества в узком и буквальном смысле. Он не ошибался, если принять во внимание, что Рим — Рим Цезаря и Трояна — передал нам свои обычаи и законы, и что современная культура исходит из культуры римской. Именно здесь, на этом царственном месте, где мы сейчас стоим, с высоты ростральной трибуны и в курии решалась судьба вселенной и задуманы формы, в которых и по сей день заключена жизнь народов. Наша наука основана на науке греческой, которую передал в наши руки Рим. Пробуждение античной мысли в XV веке в Италии, в XVI — во Франции и Германии, возродило Европу к знанию и разуму. Ахейский проконсул не ошибался. Рим не умер, потому что он живет в нас.

В-четвертых, рассмотрим философские идеи Галлиона. Он, несомненно, был не слишком силен в физике и не всегда с должной точностью толковал естественные явления. Метафизику применял он как римлянин — то-есть без всякой тонкости. В философии он ценил, в сущности, только ее полезность и особое внимание обращал на вопросы морали. Передавая его речи, я не извратил и не прикрасил их. Я показал его человеком серьезным и ограниченным, недурным учеником Цицерона. Вы слышали, как посредством весьма жалких рассуждений он примирял учение стоиков с национальной религией. Чувствуется, что, рассуждая о природе богов, он заботился о том, чтобы остаться хорошим гражданином и честным чиновником. Но в общем он думает, он рассуждает. Его представления о силах, управляющих вселенной, в сущности, рационалистичны и научны и в этом отношении совпадают с нашими представлениями. Он рассуждает хуже своего друга, грека Аполлодора, но не хуже профессоров нашего университета, преподающих независимую философию и христианский спиритуализм. По свободе духа, по твердости ума, он кажется нашим современником. Его мысль естественно обращена в том направлении, но которому следует в настоящее время человеческий дух. Не станем же говорить, что он заблуждался в вопросе о духовном будущем человечества.

Что же касается святого Павла, то он предвещал будущее; никто в этом не сомневается. Тем не менее он ожидал воочию увидеть кончину мира и огненную гибель всего сущего. Эту гибель вселенной предвидели и Галлион к стоики в столь отдаленном будущем, что это не мешало им провозглашать вечность империи, Павел же считал ее близкой и готовился к этому великому дню. Он ошибался, и, согласитесь, одна эта ошибка крупнее, чем все ошибки Галлиона и его друзей, вместе взятые. Еще важнее для нас то, что свою удивительную веру Павел не подкрепил ни одним наблюдением, ни одним доводом. Наук он не знал и презирал их. Чуждый всякой культуре, он предавался самому низкопробному кудесничеству и кликушеству.

В сущности, о будущем, равно как о прошлом и настоящем, проконсул ничего не мог узнать от апостола, ничего, кроме лишь одного имени. Даже если бы проконсул знал, что Павел исповедует религию Христа, то и это не дало бы ему понятия о будущем христианства, которому суждено выло всего через несколько лет освободиться почта совершенно от идей Павла и первых апостолов. Таким образом, если не останавливаться на литургических текстах, лишенных их первоначального смысла, и на чисто словесных построениях богословов, не трудно заметить, что святой Павел предугадывал будущее хуже, нежели Галлион, и можно предположить, что, вернись апостол сегодня в Рим, он был бы изумлен сильнее проконсула.

В новом Риме святой Павел узнал бы себя на колонне Марка Аврелия, не в большей степени, чем своего старого врата Кифу на колонне Трояна. Купол святого Петра, стансы Ватикана, великолепие церквей и папская помпа — все оскорбляло бы его подслеповатые глаза. Он напрасно искал бы последователей в Лондоне, Париже, Женеве. Он не понял бы ни католиков, ни реформаторов, цитирующих наперерыв его подлинные и мнимые послания. Не более понятными были бы для него и свободные от всякой догмы умы, основывающие свои взгляды на тех двух силах, которые он презирал и ненавидел больше всего: науке и разуме.