— Нам мало известно о тех мирах, солнца которых блестят у нас по ночам, — сказал Ланжелье. — Мы, однако, видим, что, подчиняясь одним и тем же механическим и химическим законам, они отличаются от нашего солнца и различаются в то же время между собой величиной и формой, и что вещества, которые в них сгорают, находятся Там не в равных пропорциях. Эти отличия должны создавать бесконечное множество других отличий, о которых мы не подозреваем. Довольно и камешка, чтобы изменить судьбу целой империи. Ho как знать? Может быть, господин Губэн, во множестве существующий и рассеянный по мириадам миров, вытирал, вытирает и будет вечно и бесконечно вытирать стекла своего пенснэ.
Жозефин Леклерк остановил своих друзей в дальнейших астрономических мечтаниях.
— Как и господин Губэн, — сказал он, — я нахожу, что это все могло бы привести в отчаяние, не являйся оно лично для нас чем-то слишком отдаленным, чтобы стать ощутимым. То, что нас живо интересует и что нам любопытна было бы знать, это судьба тех, которые придут в мир немедленно вслед за нами.
— Несомненно, — сказал Ланжелье, — что чередование вселенных возбуждает в нас только унылое изумление. Более братским и более дружеским взглядом мы окинули бы грядущее цивилизации и ближайшую судьбу подобных нам существ. Чем ближе к нам грядущее, тем больше оно нас волнует. К несчастью, нравственные и политические науки не точны и полны непроверенных данных. Они плохо знают ход уже совершившейся человеческой эволюция, и потому не в состоянии с полной точностью осведомить нас о тех ступенях развития, которые нам остается пройти в будущем. Не имея памяти, они в равной степени не имеют предчувствий. Вот почему научно мыслящие умы испытывают непобедимое отвращение перед попытками таких заведомо тщетных поисков и даже не смеют признаться в любопытстве, удовлетворить которое они не надеются. Охотно задаешься выяснением вопроса, что было бы, если бы люди стали мудрей. Платон, Томас Мор, Кампанелла, Фенелон, Кабэ, Поль Адан строят свои собственные государства в Атлантиде, на острове утопистов, на солнце, в Саленте, в Икарии, у малайцев, и учреждают там отвлеченную форму правления. Другие, как философ Себастиан Мерсье и социалист Уильям Моррис, проникают в отдаленное будущее. Но они прихватывают с собой свои собственные нравственные понятия. Они открывают новую Атлантиду и возводят в ней город своих грез. Стоит ли упомянуть и Мориса Спронка? Он изображает нам, как французская; республика покорена жителями Марокко в двести тридцатый год своего основания. Это он делает для того, чтоб убедить нас передать правление консерваторам, которые одни, по его мнению, способны заклясть подобное бедствие. В то же время Камилл Моклэр более доверяет грядущему человечеству и видит в будущем победоносную самозащиту социалистической Европы против мусульманской Азии. Даниэль Галеви не боится жителей Марокко. С большим основанием он опасается русских. В своей «Истории четырех лет» он рассказывает о возникновении в две тысячи первом году Европейских Соединенных Штатов. Но он стремиться нас убедить особенно в том, что нравственное равновесие народов находится в неустойчивом состоянии; достаточно, может быть, некоторого послабления, неожиданно вошедшего в условия существования, и ужаснейшие бичи, жесточайшие бедствия обрушатся на множество людей.
Мало можно найти людей, которые бы стремились узнать будущей ради чистого любопытства, вне заданий нравственного характера и оптимистических целей. Я знаю только Герберта Уэльса, который, странствуя по грядущим векам, открыл для человечества возможность такого конца, которого, повидимому, он ему не желал: появление пролетариата-людоеда и съедобной аристократии. Крайне грубое решение социальных вопросов. А между тем такова именно судьба, которую Уэльс предсказывает нашим праправнукам. Все остальные известные мне пророки ограничиваются тем, что поручают грядущим векам осуществление своих грез. Они не раскрывают нам будущего, они вороват.
Правда в том, что люди не могут без ужаса заглядывать так далеко; большинство считает, что исследования подобного рода не только ни к чему не нужны, но вредны, а те, кто легче всех верит возможности проникать в будущее, больше всех страшатся в него проникнуть. Нет никакого сомнения в том, что этот страх имеет глубокие основания. Все морали и все религии несут в себе раскрытие человеческих судеб. Признаются ли в этом люди или скрывают это от самих себя, но по большей части они не решились бы подвергнуть проверке эти божественные откровения и обнаружить тщету своих надежд. Они привыкли относиться спокойно к мысли о нравах, нисколько не похожих на их нравы, при условии, что это погребено во мраке минувшего. В таком случае они поздравляют себя с успехами. Достигнутыми моралью их времени. Но так как, в сущности, эта мораль создана в соответствии с их нравами, или, по крайней мере о тем, как они проявляются, люди не смеют себе признаться, что мораль, до них беспрестанно менявшаяся вместе с нравами, будет продолжать меняться и после, и что будущие люди смогут себе составить совершенно другое представление о дозволенном и не дозволенном. Им тяжело признаться, что все их добродетели преходящи, и боги бренны. И несмотря на прошедшее, показывающее им непрерывное движение и смену прав и обязанностей, они сочли бы себя одураченными, если бы предвидели, как будущее человечество создаст себе иные права, иные обязанности и иных богов. Наконец они боятся лишить себя уважения в главах современников, принимай на себя ту ужасающую безнравственность, какой явится будущая нравственность. Вот препятствия, которые нам мешают исследовать будущее. Посмотрите на Галлиона и на его друзей; они бы не посмели предвидеть классовое равенство в браке, уничтожение рабства, разгром легионов, падение империи, конец Рима и даже смерть богов, в которых они уже не верили.
— Возможно, — сказал Жозефин Леклерк, — но идемте обедать.
И, оставив Форум, купавшийся в спокойном сиянии луны, они по людным улицам города достигли скромного, но известного кабачка на via Condotti.
IV
Помещение было тесное и оклеенное закопченными обоями времен папы Пия IX. Ha старинных литографиях по стенам можно было бы видеть и Кавуара в черепаховых очках, с ожерельем из бороды, и львиную голову Гарибальди, и страшные усы Виктора-Эммануила, классическое соединение символов революции и государственной власти, ходячее свидетельство итальянского гения, изощрившего себя в сопоставлениях, так что в Риме наших дней мечущий громы папа и отлученный от церкви король, со свойственным им изысканным политическим тактом и не без склонности к тонкой комедии, ежедневно обмениваются уверениями в добрососедских чувствах. Буфет красного дерева был заставлен грейками накладного серебра и алебастровыми кубками. В этом заведении господствовало то подчеркнутое презрение к новизне, которое подобает давно установившейся репутации.